Изменить стиль страницы

Одним словом, мысль была реализована в отточенной и эффектной форме, реализована зрительно.

Не раз уже — особенно в восемнадцатом столетии — театр становился неким связующим звеном между реальной действительностью и живописью.

Идеи и мысли эпохи, порой недоступные художникам, именно в театре соединялись в неделимое целое с остротой зрительного впечатления.

Актеров рисовал Калло, столь любимый Хогартом.

Актеров рисовал и писал Антуан Ватто, для которого, кстати сказать, действительность так и осталась чуть-чуть сценой, где медлительно разыгрывалась грустная комедия жизни.

И Хогарт тоже принялся писать «Оперу нищих».

Это было чертовски заманчиво по тысяче причин. Необыкновенно интересно писать то, что захватило зрение и мысль. Необыкновенно интересно писать жизненную драму, когда она более чем реальна, то есть уже живет в искусстве. Наконец, «остановить» спектакль, сохранить его и сделать достоянием живописи. И вместе с Гэем и актерами драться на стороне добродетели.

К тому же — и это, наверное, было главным — Хогарт уже видел в этом пути новые для себя возможности.

Сказать, что он просто написал актеров на подмостках или сцену из спектакля, нельзя, хотя есть на картине и кулисы, и декорации, хотя лица артистов портретны, а расположение групп и фигур, как говорили современники, точно повторяет один из эпизодов третьего акта пьесы. Дело обстоит сложнее. Нельзя, конечно, не восхищаться зрительной памятью, позволившей художнику с такой точностью изобразить спектакль, ведь трудно вообразить, что артисты имели время и охоту ему позировать. Но главное заключается в том, что Хогарт, написав «Оперу нищих» и погрузившись с восхищением и любопытством во все удивительные тонкости театральных мизансцен, стал постепенно создавать в собственном воображении свой живописный театр с декорациями, артистами и множеством трагикомических коллизий.

Ведь уже «Сцена из «Оперы нищих» скомпонована по законам живописи, действие ее развертывается в спокойной и ясной для зрителя последовательности, жесты актеров читаются с абсолютной ясностью, в мягком ритме чередуются темные и светлые пятна, театральное искусство непринужденно переливается в формы искусства изобразительного и застывает в них, обретая выразительную и вечную неподвижность.

Однако, несмотря на скандальную злободневность пьесы Гэя, в картине Хогарта нет никакой сатирической остроты, она изображает момент скорее мелодраматический — перевести жгучую иронию драматургии в краски и линии оказалось не простым делом. И самым естественным следствием этого первого опыта стало желание Хогарта самому сочинять «пьесы» для своих картин. Тут и начинает он «создавать на полотне картины, подобные театральным представлениям».

С тех пор мольберт Уильяма Хогарта превращается в сцену, где волею его фантазии разыгрываются смешные и грустные истории, где действие почти всегда замкнуто в тесные стены сценической коробки, где жесты персонажей подобны отточенным на бесчисленных репетициях жестам актеров. Он творит как режиссер, и хотя пьесы его немы и неподвижны, он без конца ищет единственно важную мизансцену, придумывает бесчисленные подробности, заставляет своих актеров найти и сохранить должное выражение лица — немую интонацию непроизнесенной фразы.

Можно было бы при желании назвать все эти картины Хогарта просто жанровыми полотнами — мало ли таких вещей писали голландцы или фламандцы. Там тоже было великое множество подробностей, и точность жестов, да и живопись была такая, до которой молодому Хогарту было еще очень-очень далеко. Но справедливость требует признать, что в «театре Уильяма Хогарта» ставились серьезные пьесы. Горечь современности, звучавшая в мелодиях «Оперы нищих», мало-помалу превращалась под кистью Хогарта в нечто совершенно новое. И хотя он продолжал еще некоторое время писать сцены из театральных постановок, вскоре он занялся сочинением собственных спектаклей. И даже «Оперу нищих», так его восхитившую, Хогарт позволил себе спародировать, превратив действующих лиц ее в зверей и предоставив каждому зрителю самому решать, в чем смысл этой туманной, но забавной аллегории.

Затем наступает 1729 год и с ним новые интересные события.

ФЛИТ

На этот раз события переплетаются настолько тесно, что сохранить последовательность изложения едва ли возможно.

Начало года ознаменовывается для Хогарта прежде всего делами личными. Именно тогда достиг критической точки первый и единственный в его жизни настоящий роман, роман долгий и робкий — ведь он тянулся уже пять лет. Никто не знает, когда и куда прибегала на пер вые свидания прелестная, напуганная собственной смелостью девочка, какие клятвы шептал ей забывший о своей обычной уверенности живописец. Доподлинно известно только то, что зимой 1729 года чувства мисс Джейн настолько возобладали над здравым смыслом и дочерней покорностью, что она твердо решила принадлежать только Уильяму Хогарту, чего бы ни стоило ей это безумное решение.

Если бы время сохранило хоть единственное письмо, хотя бы торопливую записку, нацарапанную дрожащей рукой и переданную украдкой, как украсило бы несколько подлинных слов рассказ о самых поэтических днях Уильяма Хогарта! Но ничего не осталось с той поры. Да и были ли они вообще, эти записки? Только фантазия может помочь и автору, и читателю представить себе длинные вечера в торнхилловском доме, томительные взгляды за семейным столом, случайные минуты наедине, повергавшие влюбленных в счастливое смущение. Словом, много можно вообразить такого, что давно уже украшает самые трогательные страницы Филдинга и Ричардсона.

К сожалению, никаких связей между лирическими чувствами Хогарта и его работой не удается уловить, хотя они не могли не существовать, эти тонкие и интереснейшие связи.

Хогарт отнюдь не был натурой романтической там, где это не касалось искусства или хотя бы размышлений о нем.

А в эти месяцы начала 1729 года весь отпущенный ему природой запас лирических чувств он израсходовал с мгновенной пылкостью. Ведь то были дни, когда каждый час наполнен горячим смыслом, когда даже самый сухой человек меняется и делается иным, чем обычно Но ничем не отмечено это время в творческой биографии художника Хогарта. Быть может, большая, чем обычно, обнаженность чувства, проступившая в одной из его картин, дает едва уловимый намек на некую встревоженность души Бернс не случайно писал о «струнах счастья», способных порой «звучать скорбью». Но нельзя забывать, что это совпадение может быть чистой случайностью, — а, впрочем, кто знает?

Так или иначе той самой зимой Хогарт принимается за картину на совершенно необычную для тогдашней живописи тему. Это уже не театр, не фантастическая и мрачная сатира, не случайная сцена, пленившая художника неожиданностью чисто зрительного впечатления. Это реальный и мрачный эпизод сегодняшней действительности, в котором пороки общества открылись Англии со всей жутью внезапного откровения.

В Лондоне было много тюрем. И если в древнем великолепном и страшном Тауэре преступников почти не держали, превратив крепость первых английских королей в место прогулок с музеем коронных драгоценностей, оружия и зверинцем, то за остальными тюрьмами укрепилась ужасная репутация. И хотя никакая тюрьма приятных мыслей вызвать не может, говорили, что и Нью-Гейт, и Маршалси, и Флит — нечто чудовищное. Достаточно, впрочем, вспомнить многие страницы Диккенса, вспомнить, что даже лучезарные мысли мистера Самюэля Пикквика были омрачены зловещей тенью Флитской долговой тюрьмы, для того чтобы понять, как ужасны были эти тюрьмы за сто лет до появления диккенсовских романов. Жестокий век способен рождать великое добросердечие. Не раз уже было замечено, что и в литературе той поры возникла череда трогательных, смешных и великодушных героев вроде Чарлза Примроуза Голдсмита или мистера Олверти Филдинга. Персонажи эти не выдумка. И хотя добрые дела реальных людей порой были продиктованы импульсами более сложными и противоречивыми, чем поступки Виксфилдского священника, они все же совершались и имели значительные последствия.