Изменить стиль страницы

Сережа заорал, толкнул табуретку и стал выдергивать ремень.

— Уйди, — завизжал Вовка, — уйди!

И побежал вокруг стола, вправо, влево. Не схватить. Все неожиданно стало походить на игру. Испуг у Вовки проходил. Зинка все сидела, сцепив пальцы. Он мотнулся еще туда-сюда и хихикнул. Тогда Сережа рявкнул, поднял тяжелый круглый стол за край и перевернул. Так, что нырнувший под стол Вовка сразу оказался под ногами. Сережа поймал Вовку, почувствовал, как тот впился зубами в руку, перехватил другой рукой за штаны, бросил на диван и рванул штаны вниз. Увидел на секунду белую, дрожащую от страха и напряжения попку и сильно, с оттяжкой ударил ремнем. И так хлестнул еще раз пять или шесть.

Вовка завыл и завизжал, и захлебнулся собственным плачем.

— Так, — бормотал Сережа, — так, так, что купил, что продал? По улице пойду, спрашивать буду… У всех…

Вовка заколотил по дивану руками.

— Ты мне нервы не демонстрируй, я, брат, таки-и-и-х нервов повидал… Штаны надевай, я сказал… Так я пойду по улице-то?!

— Ты мне мышцы перерубил… — рыдал Вовка. — Хочешь, чтобы все ковыляли, как ты… Да?

Сережа встал и опять стал снимать ремень.

— Подойдешь, я дом сожгу… И пусть эта корова отвернется. Что она подглядывает, я зна-а-а-ю…

— Тьфу! — Зинка ахнула, двинула табуретом, зазвенели пустые банки.

— Что у тебя хорошо, это мыслей много, — сказал Сережа, забрал у Зинки кошелку и выложил на печь потертый летный шлем и довоенные свои калоши.

— Отдашь, скажешь, спутал… Кому должен — посылай ко мне… Скажешь — деньги Кружку передал, мол, а он отдаст… Увижу у общаги Рыбфлота — отхлещу при всех… А ну, встань… Что надо говорить в таких случаях?

— Не знаю чего, мне вставать больно…

— Спасибо, — сказал Сергей, — спасибо за науку, товарищ гвардии сержант, вот что надо говорить. Папаша и брат у тебя пали смертью храбрых за честь, свободу и независимость и так далее… Так что поезд отправляется. И место твое у окошка справа, а не в тамбуре. Так будет, даже если я за тебя в тюрьму сяду…

Темнело, когда они с Зинкой подходили к дому. Зинка молчала, крепко сжав рот, а Сережа старался идти без палки, держа ее на весу, наперехват.

— Давай я понесу, — предложила Зинка.

— Все в свое время, все в свое время. Только так и не иначе… Иначе зачем?!

На катке на пруду зажглись огни, там было празднично и печально. Сразу и вдруг заиграл духовой оркестр. Тревожными легкими тенями пронеслись по бульвару птицы.

— «В сталь закованы, по безлюдью, на коне своем на белом»… — забормотал Сережа.

— Что это?

— Стих вспоминаю.

Крыльцо было скользкое. Зинка быстро поднялась, Сережа поотстал и сразу же услышал, как бухнула дверь и крякнул замочек.

— Открой, а то дверь сломаю, — Сережа потряс дверь.

— Вот как тебя разбирает… — Зинка за дверью развеселилась. — Иди зубы чистить и спать…

Оркестр на пруду все играл.

— Не будет этого никогда, — сказала Зинка, — это ж просто цирк…

Сережа услышал, как она прикрыла вторую дверь и сразу же там упал таз.

— Сыночек, ты?

Замок наверху не щелкал, и крюк не брякал: дверь скорее всего была приоткрыта, и мама слушала. Сережа сплюнул и медленно пошел наверх под стук собственного сердца. Он несколько раз менял выражение лица, будто примериваясь, с каким войти, и остановился на насмешливом. Глаза у матери под очками большие, желтые, этими глазами мать показывает, показывает в угол. В худых руках — вафельное полотенце.

— Надо сразу же вымыть руки. В военное время гигиена тоже способ борьбы с неприятелем… — И опять глазами в угол.

В углу на вешалке куртка и шинель — милиция или НКВД, но младший комсостав. Мама и управдома-то боится. Раздеваясь, Сережа незаметно трогает шинель, шинель теплая и сырая, давно сидят.

— Давно сидят? — говорит он матери. Оправляет гимнастерку, тут он, орден, и нашивки тут. Он гладит мать, как маленькую, по голове, по редким волосам, и шагает в комнату.

В комнате горит люстра, не одна нижняя лампочка — всю врубили, и бабкина канарейка пронзительно трещит, радуется довоенной иллюминации. За столом бабушка и еще двое. Милиционер с Красной Звездочкой, тот, от коммерческого магазина, и «квадратный» водила в штатском.

— А на столе, как поезд, мчится чайник, — объявляет бабушка, чтобы нарушить молчание, и тонкой красивой своей рукой проводит над носиком чайника и над паром.

— Лычки явились спарывать? — Сережа вырубает часть люстры. — У нас лимит, а мне заниматься надо, я в школу поступил.

— Протез, протез, — вдруг громко и нараспев объявляет старшина. — Вечно ты, Арпепе, панику порешь… Есть нога, я сразу вижу. Верно, мамочка? — это он бабушке.

— Вообще-то есть две, — Сережа садится к столу, нога на ногу.

Человек со странным именем Арпепе держит чашку двумя пальцами, указательный замотан тряпочкой, она в мазуте, глаза у него печальные, на старшину не глядит.

— Отбой воздушной тревоги. Это они мотоцикл закурочили, — объясняет Сережа маме и бабушке. — Плесни кипяточку, — это уже старшине. — Преступное ротозейство, статья, я так понимаю?

И, медленно отдуваясь, принимается хлебать кипяток в полной тишине.

— Кому статья? — после долгой паузы тихо спрашивает мама.

Мотоцикл он им сделал часов в пять утра. Сережа курил, пускал дым в ледяные в черном небе звезды. Арпепе слушал, как четко стучит движок, и пришептывал про себя.

— Почему вас Арпепе зовут? — спросил Сережа.

— Америка России подарила пароход… Из комедии «Волга-Волга». Это, как его техника работает, — сказал старшина Чухляев и пошел звать Гречишкина.

— Жеребец неразумный, — Арпепе не обиделся.

Гречишкин оказался старлеем, длиннющим, в хромовых, несмотря на мороз, сапогах и в шинели без ватника. Тоже послушал движок, склонив птичью голову к плечу и широко расставив ноги. Потом залез в коляску и приказал:

— Трогай…

Вроде Сережа из его хозяйства.

Чухляев запрыгнул на заднее сиденье уже на ходу.

Ночью прошел снежок, и свет от фары лег на этот снежок желтым праздничным блином. Город спал, трамвайные рельсы и те запорошило. Казалось, в городе никто не живет, все ушли куда-то. В одном лишь Доме горело окно, это было странным.

Гречишкин глядел прямо перед собой, сложив губы трубочкой, должно быть свистел. Обогнали двух ломовиков с высоко груженными телегами.

— Гробы, — сказал из-за спины Чухляев и покашлял. — В госпиталя развозим ночью, чтобы не травмировать население… Война-войнишка…

Впереди, как средневековый замок, без единого огня громадой возникал недостроенный перед войной колхозный рынок. Свет фары мазнул красный кирпич. Гречишкин покрутил перед собой рукой в кожаной перчатке — лицо скучное — и опять покрутил: «кочегарь, мол, подшпоривай!».

Ах так, Гречишкин! Сережа газанул, коляску на повороте подбросило. Гречишкин подскочил и этой же рукой в перчатке придержался за борт. Холодный ночной воздух заполнил легкие. Еще поворот, опять ахнула рессорой коляска. Чухляев сзади покрепче прихватился за Сережины плечи. Ледяной ветер высек Сереже слезы из глаз, мелко разбрызгал по щеке. Пролетели Сережин дом, Зинкино окно было темным, и весь дом темный. Еще поворот — и другая рука в перчатке легла на борт. Как скоростеночка, товарищ Гречишкин, как скоростеночка, старшина?! Наши лычки — это лычки, попробуй получи. У Гречишкина на красной щеке тоже слеза сосулькой.

Вот и желтая милиция. Яркий свет из окошек. Перелетели через сугроб так, что внутри все ёкнуло, проскользили боком. Заглушил Сережа двигатель — тишина.

Гречишкин осторожно вытащил из коляски длинные свои ноги, кивнул и — тощий, прямой, похожий на циркуль, — зашагал к освещенной двери. На ступеньках остановился и как-то очень конкретно ткнул не то в лампочку над головой, не то в небо, спросил, словно по делу:

— Слушай, Кружкой, вот звезда горит, а свет от нее движется и долетит сюда через миллион лет, когда мы с тобой того… Тебе от этой мысли противно?