Изменить стиль страницы

Сережа спустился вниз, встал на руки. Из заднего кармана тут же выпал дареный хромированный браунинг «Сереге на день рождения». Он сунул его за сундук, опять встал на руки, пошел по коридору и свистнул:

— Если вам так мешает моя нога…

Пол вестибюля в школе был выложен плиткой, палка противно лязгнула об эту плитку.

Было тихо, шли уроки. В вестибюле пахло морозом и дровами. Высоко, на третьем этаже, шел урок пения.

За длинными неподвижными рядами ватников, пальто и укороченных перешитых шинелей Сереже послышался вдруг вздох и шевеление.

— Фа-а, фа-а, — тянул наверху голос.

Пальто на вешалке раздвинулись, и в них появилась длинная лысеющая голова. Голова принадлежала математику Рабуянову.

— А, Кружкой, — негромко и без удивления сказала голова. — В отпуск или по ранению?! Как там наши, кого видел?!

И в ответ услышал счастливый бабкин смех. Где это там и кого это там мог видеть Сережа?!

— А я карманника выявляю, — объяснила голова. — Стыдно признаться, и такое бывает. Пойдем пока к нам.

Они пошли к учительскому отделению, не видя друг друга за рядами пальто. По дороге Сережа привычно большим пальцем оттянул гимнастерку, орден на груди сел ровнее.

— Можно было бы бросить на выявление старшеклассников, но что-то в этом есть порочащее юную душу, согласись. Вот сижу в гардеробе, скоро лаять научусь… — Рабуянов захихикал.

Сережа забыл о ступеньке, споткнулся и уронил палку. Нагнулся, ударился лбом о лоб Рабуянова и сразу выпрямился. Рабуянов держал палку в вытянутых руках.

— Прости меня, Кружкой, — сказал Рабуянов. — Ах, какая война, какая страшная война… Люди, железо, все к черту… А я, брат, совсем старичок. Позволь, ты же танкист, а эмблема артиллериста?

— Я на САУ, такой танк, только башня не вращается, но считается артиллерией…

— Знаю, знаю, не сообразил… — закивал Рабуянов. — Выступишь на вечере, все-таки первый орден Ленина в нашей школе… Я сейчас…

Он исчез между пальто. Там раздался вскрик и возня. Пальто зашевелились, закачались. Рабуянов втолкнул в учительское отделение мальчика лет одиннадцати, сразу же захлопнул дверь и встал в дверях.

— Что это значит? Зачем? Что за бессмысленная гадость?

— Я ничего не делал, — сказал мальчишка. Глаза у него были близко посажены, руки в цыпках и пятнах йода. — Что вы хватаетесь? Вы мне кость сломали. Ответите…

— Молчи, — беззвучно затопал ногами Рабуянов. — Что будет, если я сейчас выйду к классу и скажу, что ты вор?.. Это на всю жизнь, на всю жизнь… Сейчас или ты замолчишь и задумаешься, или ты погиб, пропал. — Рабуянов сел и долго, тяжело дышал. — Иди, — сказал он, — никому не рассказывай… Принесешь перчатки и шлем, что там еще — не помню… Марш в класс! — Мальчишка сморкнулся и исчез.

— Это что — Вовка, брат Перепетуя? — Сереже стало жарко, он расстегнул воротник.

— Ах да, — Рабуянов слабо махнул рукой, — ты же с Перепетуевым-старшим… Не надо было тебе его сманивать, он же был близорук…

— Вы слабо себе представляете… — начал Сережа. Все в нем напряглось, даже в голове взбухло. — Слово «сманивать» не совсем подходит… Я понимаю, в сорок первом вам не было пятидесяти пяти…

Сережа встал и опять, как на грех, уронил палку. И они оба опять стали ее поднимать.

— В общем, так, — Сережа выпрямился, — выступать я не буду: варенье отдельно — мухи отдельно. Я пришел учиться, я не кончил две четверти и хочу их закончить… Могу пойти в сто десятую…

Помолчали. Зазвенел звонок.

— Скорый суд не самый справедливый, — медленно сказал Рабуянов. — Впрочем, что я могу тебе ответить? Ты герой, а я нет. Я очень прошу тебя учиться в нашей школе. Твое возвращение к учебному процессу будет иметь огромное воспитательное значение для всего детского коллектива. Пойдем в класс…

— Сначала к Алексею Петровичу, я понимаю…

— Алексей Петрович умер… Школе нужны были дрова, и он со своими легкими работал на лесоповале… Наш доблестный тыл — не такие пустые слова, Сережа. А директорствую теперь я…

В конце коридора было яркое окно. Топилась печь, рядом читала книжку дежурная пионерка. Она встала и отдала салют. Сережа подумал, что Рабуянову, но тут же понял, что нет — ему.

— Алексея Петровича хоронили четыре школы, — сказал Рабуянов. — Даже трамвайное движение остановилось…

Сережа вспомнил, как горела первая в его жизни самоходка.

Везде был глубокий снег, одна их самоходка стояла на прошлогодней траве — вокруг нее все растаяло, — и они забрасывали ее снегом, она шипела. Потом им приказали отойти, и комбат с помпотехом стали открывать люк ломом и кувалдой. Помпотех обжег руку, Сережа подбежал, дал свою рукавицу и увидел, что помпотех плачет. Лицо у помпотеха от горелой солярки было черное, жирное, и слезы катились, не оставляя на этой солярке следа. От самоходки пахло не только горелым металлом, и Сережа, не разбирая дороги, побежал прочь.

Позже, уже на могиле, они дали залп из башенных орудий в сторону немецких позиций…

Рабуянов толкнул дверь, и они вошли в класс. Сережа задохнулся. Удлиненные, в квадратах, предвоенные окна были залиты ярким светом, отсвечивала доска. Класс был такой же: ничего, ничего в нем не изменилось, он возник, как из сна.

— Ребята, — сказал Рабуянов. Он заложил руки за спину и покачался на носках, поглядывая на потолок. — Полтора года назад из нашего предыдущего десятого «б» ученики Карнаухов, Перепетуев и Кружкой… — он поискал слово и нашел: — самолично ушли на фронт. Карнаухов и Перепетуев пали за честь, свободу и независимость нашей Родины. Ученик Кружкой воевал танкистом-артиллеристом, был ранен, стал героем и теперь выразил желание учиться в вашем классе опять.

Класс зааплодировал. Пожилая «немка» Ксения Николаевна — из памяти всплыло прозвище «Ксюня» — тоже хлопала, высоко подняв к близорукому лицу руки с зажатым в пальцах мелом, и улыбалась.

— Куда ты хочешь сесть, Сергей? — Рабуянов обвел рукой класс, будто все места были пустые.

Сергей сдул с губы пот, пошел к задней парте, там было единственное свободное место, рядом с худенькой, почему-то испугавшейся девочкой.

— Может, ты хочешь что-нибудь сказать? — Рабуянов все качался с носка на пятку.

Все обернулись и смотрели на него. Лица, высвеченные солнцем, плоские как блины. Они были не виноваты в том, что учатся здесь, а он вернулся оттуда. Так же, как не виноваты в том, что больше всего на свете ему хотелось туда, обратно. Он покачал головой, сел и тут же сообразил, что все остальные стоят. Тогда сделал вид, что просто положил палку, и встал.

— Ну так, — торопливо заговорил Рабуянов, кивнул, и все с грохотом сели. — Дежурные, внимательнее выявляйте малышей в дырявых валенках. Дырявые валенки — это возможность ТБЦ. — Поднял палец и вышел.

Слева от Сергея стоял шкаф, те же самые облинялые гуси и утки таращили на него стеклянные глаза — утка-казарка, утка-нырок…

— Я не буду никого вызывать, — Ксения Николаевна потерла длинные свои пальцы. — У всех у нас приятно и радостно на душе… — И тут же не сдержалась: — Приятно и радостно. Переведи, Гладких. — Взглянула на тощего и сконфуженного Гладких, опять передумала и сказала: — Я прочту вам замечательную поэму Генриха Гейне «Лесной царь». Ее содержание вы знаете из удивительного перевода Жуковского…

И, закинув голову, поблескивая очками, вдруг помолодев, она стала звонко читать по-немецки, на языке, так не похожем на сиплые выкрики из колонн пленных.

Парта скрипнула, и Сережа увидел, что соседка рядом с ним уже другая — крупная, ярко-рыжая, цветная какая-то. Сережину палку она отодвинула. Он с трудом вспомнил ее. Это была Лена.

— Спасибо тебе за варежки, и за шарфики, и за варенье, — сказал он.

Лена посмотрела на него не мигая и положила перед ним листок серой бумаги. Четким, как типографским, почерком на бумаге было: «Сережа, я любила тебя и люблю всю жизнь», — и был нарисован сам Сережа с палкой и самоходкой под мышкой.