Изменить стиль страницы

Глафира поставила Валерке в багажник коляски корзинку с едой.

— Ух, хлама у тебя, — бормотала она, — ух, хлама…

Втроем они двинулись к реке. Пиратка на непослушных ревматических ногах тащился сзади. Было раннее утро, улица спала, лежал туман, и верхушка артиллерийского погреба с бузиной была в тумане.

Шла корюшка, мальчишки и бабы ловили ее с плотиков и лодок. Валерка перебрался с коляски в баркас. Валеркина тетка специально пришла к мосткам, заперла коляску в свой сарайчик и ключ отдала Чижову.

Чижов оттолкнулся веслом, течение здесь было сильное, и мостики, и берег, и Валеркина тетка, болтающая с соседкой, стали быстро удаляться.

— Теперь гляди, — сказал Валерка, — черпак моей конструкции — ручка, можно глушить рыбу, в ручке — зажигалка… здесь резинка, так… чтоб не скользко. У меня Америка патент покупает.

Чижов разгонял баркас по течению, весла ложились ловко, без всплеска, вода билась под днищем, он взглянул на Тасю, увидел, что она зевает и раздражается, мигнул Валерке.

— Ладно, — сказал Валерка, — я буду говорить, а ты мне в ответ пой, как в опере. Я, например, сказал про черпак, а ты: ну и руки, что за руки, а-а-а-ах, не какие-нибудь крюки…

— Последний раз с тобой еду, — обозлилась Тася, — из любого важного дела ты, Валерик…

— Ладно, — сказал Чижов и засмеялся, — ты «Шумел, горел пожар московский» знаешь? Тогда давай.

— «Шумел, горел пожар московский…» — затянул Валерка, пел он сипло, но неплохо.

— «Дым расстилался над рекой…» — подтянул Чижов.

Неожиданно они услышали сирену и выстрелы из ракетницы, красные ракеты летели в небо и рассыпались там в белом зыбком тумане, потом увидели «Витязя» с медной трубой. Труба чадила черным, как сажа, дымом, «Витязь» мчался от порта на такой скорости, что у носа нависли белые пенные усы, там непрерывно били в рынду, с палубы двое палили из ракетниц. А-а-а-а — выла сирена на «Витязе».

— Пожар, что ли? — испугался Чижов. — Машину запорют, паразиты, под суд пойдут.

Бах! — вспыхнуло на «Витязе», оттуда выбросили в реку бочку с дымом.

Тах-тах-тах — били ракетницы.

— Это война кончилась! — вдруг закричала Тася. — Война кончилась, дураки, при чем пожар, это война, война кончилась!..

Чижов бросил весла, волна от «Витязя» ударила в борт, баркас закачался, захлюпал и заскрипел.

— Все, все, — говорила Тася и трясла головой, — все!..

Дым от бочки наполз на них, и она стала кашлять.

— Греби отсюда! — крикнула она Чижову, закрывая рот платком, кашляя и плюясь. — Ребеночку вредно! Ну греби же, что же ты не гребешь!..

Чижов греб изо всех сил, и Валерка греб. Когда они выскочили из дыма и Чижов опять бросил весла, они увидели уходящий вдаль «Витязь», машущие руки, фигурки людей на нем и услышали, как в порту на всех кораблях бьют в рынду. То ли от этого рывка на веслах, то ли от испуга за Тасю Чижов ничего сейчас не испытывал, только усталость.

— Профессор Арьев в Ленинграде делает исключительные операции, — сказал Валерка, голос у него был растерянный, такого голоса у Валерки Чижов не знал, — я написал, и военком поддержал, теперь жду ответа.

— Мамочка, моя мамочка, — говорила Тася, — какое счастье, боже мой, какое счастье…

Чижов смотрел на дым, который несло по реке вверх, и вдруг ему показалось, что если сейчас дым разорвет, то оттуда хоть на минуту появится «Зверь», хлопающий брезентовыми обвесами, с высокой трубой, рындой на полубаке и с милыми, дорогими друзьями на мостике. Подул ветер, дым стало разрывать, понимая, что он сходит с ума, Чижов все смотрел в этот дым, смотрел, как дым уходит.

— Тося! — вдруг закричала Тася, рванулась к нему по баркасу и схватила его. — Там ничего нет, миленький, там нет ничего, не смотри, — и закрыла ему глаза ладонью.

Когда она опустила руку, он увидел промысловый тральщик, на котором галдели бабы из рыбколхоза, плюющуюся остатками дыма бочку на воде и лидер «Баку», гордо расцвечивающийся флагами.

Мой боевой расчет

Этой мартовской ночью, в четыре часа, артиллерия главного калибра начала обстрел немецкого города Коблин; в Москву прилетела очередная английская военная миссия; желтые быстроходные японские крейсера вышли на перехват американского конвоя, идущего к острову Иводзима… Много еще разного и чудного творилось в эту ночь на земле.

Например, в эшелоне номер 402, двенадцатые сутки ползущем от станции Брест, старшина ВВС ВМФ сел на мешочек с иголками и заорал так, что разбудил весь вагон. Этот аккуратный мешочек из тройного брезента был привязан к рюкзаку маленького рыжего ефрейтора, демобилизованного после тяжелого ранения и возвращающегося к себе в город Боготол. Рыжий ефрейтор по профессии был закройщик и старался не для себя — вез мешочек от самых границ фашистского логова в свое ателье.

— Начнется индивидуальный пошив, — отвечал он на брань и крики старшины-летуна, — и люди еще вспомнят меня хорошим словом, не таким, как вы. И простите меня, надо иметь соображение, а не плюхаться просто так на чужой мешок. Мало ли что в нем вообще может быть…

— А чего в нем может быть, — ревел старшина, — чего нормальные люди возят?! У меня, может, иголки в мышцы проникли…

Иголки наружные, которые на плотном, обтянутом клешами заду выделялись ушками, добровольцы вынули. Клеши же летун снимать отказался: вагон не только мужской.

Разбудили даму — старшину медицинской службы, завесили отделение одеялами, принесли две свечки, трофейный фонарик, кто что дал.

Летун из-за одеял обвинял рыжего ефрейтора:

— Он вредитель! — кричал. — Я воздушный стрелок, для меня посадка в бою со стервятниками — наиважнейшее дело.

— Десять тысяч иголок, — рыжий ефрейтор все воспринимал всерьез. — Каждого прошу пересчитать. Каждый может убедиться, какой я человек… Мне для себя ничего не нужно, но люди обносились, а не за горами всенародный праздник…

Прибежал еще один летун с остреньким носиком.

— Предлагаю компромисс, — говорит. — Те иголки, которыми вы ранили нашего старшину, считать за брак и обменять на ближайшей станции на кое-что в знак дальнейшего братства всех родов войск. Со своей стороны ставим тушенку. К тому же у нас музыка.

Летун из-за занавески слабым голосом подтвердил, что в таком случае тоже отказывается от обвинения, хотя ранение и серьезное.

— Сейчас, — говорит, — вам старшина медицинской службы подтвердит… Игла могла пойти по кровеносным потокам — и тогда смерть.

— Товарищи военнослужащие, — вдруг говорит из-за занавески старшина медицинской службы, — ну-ка прекратите галдеть. Смотрите, что за окном делается…

Посмотрели и обмерли.

Лампочки попадались и раньше по пути, да не столько, не так мирно горели. Да что лампочки. Главное — вокзал, не тронутый ни бомбами, ни снарядами, целый-целехонький. В высоких зеркальных его окнах медленно проплывал их эшелон, их вагон с выбитым дверным стеклом, их дымок над крышей, их темные в изморози окна — одно яркое, где горели две свечи и фонарик, — и им показалось, что даже собственные лица они успевали увидеть.

— Как сон гляжу, — сказал голос старшины медицинской службы. — Впереди нас ждет счастье, товарищи, пусть не сразу и не вдруг.

— Совсем не бомбил, — подтвердил летун. — Разве ж у него на Россию горючки хватит?!

— Ха, трамвай! — крикнул кто-то.

И они увидели трамвай. Он шел будто по параллельным рельсам, и за его освещенными замороженными окнами угадывались силуэты людей.

Поезд тормозил. Обгоняя его, трамвай исчез в темноте под мостом.

Если смотреть с пустого перрона на медленно тормозящий вагон, если приблизиться к его схваченным морозом окнам, то будто в обрамлении фантастической листвы возникнут бледные лица, смотрящие прямо на нас из глубины вагона, прямо нам в глаза, из темных купе и из яркого, со свечками. Близко сдвинуты плечи, как на групповых фотографиях. За дверью с выбитым стеклом в сосульках, будто в раме, тоже человек в шинели и с вещмешком.