Изменить стиль страницы

Он вздохнул, лицо закрылось голубоватым паром дыхания, и возник титр — название картины: «Мой боевой расчет».

Его фамилия была Кружкой, на фронте — Кружок или Кружка, в зависимости от отношения. Имя — Сергей, на фронте Cepera, дома всегда Сереженька. Подробность тем более важная, что демобилизованному по тяжелому ранению голеностопного сустава гвардии сержанту, кавалеру ордена Ленина, бывшему механику-водителю САУ-100 — тяжелой самоходноартиллерийской установки — не было еще восемнадцати.

Сережа еще раз вздохнул, сам себе кивнул почему-то. В глазах мелькнула растерянность, но из тамбура один за одним выходили проводить и попрощаться, даже пострадавший от иголок летун явился.

Паровоз ушел на сменку, высвечивая матовые рельсы, по которым Сергею не придется дальше ехать. Проводник-кавказец заиграл на аккордеоне, как на гармошке, на одном регистре. Из офицерского вагона прибежал майор-танкист в кителе нараспашку и сразу обнял Сергея сильной своей рукой. Может, он один сейчас понимал, что творилось с Сергеем, и все сжимал его ласково и любовно.

— Что нюхаешь? — спросил он. — Дым отечества?

— Почему дым? — удивился Сергей.

— «И дым отечества нам сладок и приятен», вот почему…

Из предрассветной мглы показался новый паровоз. Этот потянет без него, без Сережи. Из соседних вагонов тоже подходили, играл уже кто-то другой, с переборами. Рыжий ефрейтор вдруг подарил пять иголок.

— Надо иметь понятие, какое богатство, и не транжирить…

Вдруг все хором запели: «Гремя огнем, сверкая блеском стали…» И так стояли и пели, пока поезд без свистка не дернулся. Тогда попрыгали в вагоны и пели из двух тамбуров, и теперь не они провожали Сергея, а он их, и даже пошел вслед и сколько успел, махал рукой.

Последний вагон пропал, опять матово засветились рельсы.

Сергей остался на пустом перроне под высоким ледяным, начинающим уже желтеть небом и вдруг ощутил странное одиночество, какое не ощущал с детства. Будто и не домой приехал.

Недавно выпал снег, и Сережа пошел по перрону, на котором еще не было следов.

Позади загрохотало. Темный, без огней, поднимая снежную пыль, превращая ее в поземку, не тормозя, шел на запад воинский эшелон, который тащили два паровоза.

Дом был дореволюционной постройки, деревянный, двухэтажный, с уютными резными балкончиками и глупой резной башенкой со скрипучим флюгером. Здесь, в этом доме, на этом бульваре, вон там, ниже на пруду, где зимой был каток, прошло Сережино детство и отрочество. Юность образовалась сразу в один день на воинской железнодорожной площадке. А через три месяца уже и зрелость. Чего там разделять.

Больную ногу Сергей пристроил на мешок, вытянул — стало удобно. Он сидел и глядел на собственные окна — три справа от водостока на втором этаже.

— Так приехал он домой, невеселый и хромой, — пробормотал он сам себе, подумал и переделал: — Развеселый и хромой. — Но и это тоже не понравилось. На шинном заводе кончилась ночная смена, на улице сразу началось движение, и на бульваре стали появляться люди. Легковая машина, опасаясь выбоин на дороге, включила дальний свет, и в этом дальнем свету он сразу же увидел Зинку. Зинка закрылась от света муфтой, на руке еще была сетка. Машина проехала, и Зинка обезличилась: прохожая с муфтой, и все. Вот уж не думал Сережа, что это знакомое, мешающее жить чувство вернется так сразу, будто и не было полутора лет. Не давая этому комку под ложечкой поселиться надолго, он коротко и пронзительно свистнул.

Зинка остановилась, как на веревку наскочила. Затем повернулась, побежала назад, знакомым жестом придерживая высокую грудь, и исчезла.

Сережа ощутил силу и легкость в плечах, но не пошевелился. Должна же она вернуться, не на фабрику же обратно топать.

Зинка вернулась с конвоем из двух теток. Те остались на углу, а Зинка торопливо затопала к дому. Сережа снова свистнул. Зинка тут же остановилась, зато конвоирши, сдвинув плечи и помахивая кошелками, пошли к ней от угла.

— Авиацию еще вызови! — выкрикнул Сережа.

Тетки угрожающе зашипели.

— Гражданки, — сказал Сережа, — вы свободны… А ты, «корзина», останься…

— Да они ж тут обнюхиваются, — взвыла одна из теток. — Совесть надо иметь, мы со смены…

Зинка снова пошла. И он увидел, как ахнула, как сложила кулачки на груди — варежек на руках не было. Он не захотел вставать из-за палки, продолжал сидеть, пронзительно насвистывая.

Тетки тоже подошли. Лица у обеих были похожие — сестры, что ли, напряженные были лица, — вдруг повернулись разом, как в упряжке, и потопали прочь.

— Ну какая же я «корзина», — Зинка смеялась. — Вот рассчитывала, оторвет тебе башку, некому будет меня дразнить. — И вдруг заплакала: — Вот дурак какой, «корзина, корзина»…

— Дрезина, — сказал Сережа. — Я тебе туфли-лодочки привез.

— Не возьму, тоже мне ухажер нашелся из яслей…

— Ладно, скажешь, что я тебе продал, за шесть тысяч. Ты мать с бабкой предупреди. Я им не писал.

Зинка, зачерпывая ботиком снег, подошла к нему Он поймал ее за ноги, она рванулась. Но он пальцем выковырял снег из ботика и поглядел на нее снизу. Лицо у Зинки было усталым, она была старше Сережи лет на десять — его мука, его боль, его несчастье или счастье, кто разберет. С седьмого класса, как она к ним в дом переехала.

— Нога цела или протез? — Зинка забрала у него мешок.

— Погляди-ка, чего у меня есть. — Сережа, расстегнув шинель, показал орден Ленина.

— Твой?

— Да нет, один генерал подарил, но приказом оформил.

Они подходили к крыльцу, когда входная дверь отворилась, и в ее темном проеме он вдруг увидел мать.

— Зиночка, — мать вышла в платке и в валенках на босу ногу, — мне приснился странный, дивный сон, что Сережа вернулся и свистит под окном. И маме снилось, представь, то же самое… Ты же знаешь, я не верю в приметы. Мракобесие чуждо мне… Сережа! — вдруг крикнула она. — Сережа! Боже мой, это же Сережа! Откуда ты, почему ты с палкой?.. Ты ранен?!

— У него орден! — кричала Зинка и плакала. — У него орден Ленина, он герой, плюньте вы на эту ногу… Он жив и герой, жив и герой…

— Сережа, что с тобой, Сережа…

Пламя в плите горело ровно и сильно. На плите бак — помыться с дальней дороги. От плиты и от бака на кухне жарко и влажно. Ничего не изменилось на кухне, только меньше вроде стала. Дверь из кухни закрыта — боялись разбудить бабку, она была сердечница. Мать плакала, все время хотела целовать Сереже руки, просила раздеться и показать рану на ноге.

— Покажи мне, я же твоя мама… — Было почему-то мучительно.

— Рана украшает мужчину, — зачем-то говорила мать. — В девятнадцатом веке хирурги за большие деньги наносили шрамы на лицо… Байрон хромал, но это не помешало ему быть Байроном…

Пришла Киля из второй квартиры, Зинкина соседка.

— Дождалась, дождалась, — говорила мама. — Вернулся, и герой…

У Кили убили сына и мужа, она принесла мужнин пиджак и галстук и, пока Сережа примерялся, напряженно смотрела: раскаивалась, что принесла.

— Габардин чудный, — говорила при этом. — А если похоронка на Толика ошибочная?..

Пиджак оказался мал, и Киля обрадовалась.

— Давай будить все равно, а?! — И они с мамой стали накапывать бабке капли. — Все равно она поймет — махоркой тянет.

— Сережа и запах табака у нее никогда не соединятся. Мальчик, обещай мне бросить. Все позади, все позади…

Сережа по узкой лестнице поднялся в башню и сверху увидел, как мать с Килей пересекли коридор. В башне было холодно, пусто, в углу лежал волейбольный мяч, в нем еще был воздух — его позапрошлогоднее дыхание. Сережа расшнуровал мяч, выпустил воздух и понюхал, но пахло только резиной.

На лестнице он услышал, как мать говорила бабке про Байрона и как задыхающимся голосом бабка сказала:

— Сейчас я только приведу в порядок свое лицо, чтобы на нем было только счастье, только счастье…