Изменить стиль страницы

Сережа посмотрел на нее, но она сидела, отвернувшись к окну. Ухо красное, через него просвечивало солнце.

— «Кто скачет, кто мчится под хладною мглой, ездок запоздалый, с ним сын молодой…» — напряженным, по-прежнему звонким голосом начала читать перевод Ксюня.

— Ах, конец войны, конец войны, такой длинной и страшной, что будто до нее ничего не было, — сказала женщина в цигейковой шубке, пока продавщица в коммерческом магазине взвешивала двести граммов карамели «дюшес». — Дюшес — значит груша… — Женщина повернулась к Сереже. Шубка цигейковая, а рукава у шубки суконные. — Груши бывают поразительных форм, с яркими красными пятнами на боку. Они тяжелы и красивы. Видели ли вы груши?! — Она засмеялась и пошла к выходу, оставляя за собой запах духов.

— Чудно пахнет, — вторая продавщица у дверей даже воздух понюхала.

Купил Сережа сто граммов зелененького «дюшеса», вышел на крылечко. И тут же:

— Ваши документы…

Не патруль — милиционер-сержант подкатил на трофейной БМВэшке. Сам в коляске, за рулем — хмурый дядька в квадратной бобриковой куртке. Мотоцикл трещит, стреляет, ну сейчас развалится. А эти сидят, будто так и надо, смехота! Тон у сержанта специальный, милицейский, шинелька старенькая, довоенная, подогнана по фигуре.

«Не воевал, нет, у воевавших глаз другой», — думал Сережа.

Милиционер, видно, понимал, о чем Сережа думает, и начал сатанеть:

— Вы демобилизованы. Воинские знаки различия, я полагаю, снимать пора…

— Вы палочку подержите, а я сбегаю, отпорю…

Необходимости нет, но Сережа расстегивает шинель, прячет документы в нагрудный карман, пусть на орден посмотрит, полезно для такого принципиального.

— Сейчас побегу, — успокаивает его Сережа, — разбегусь только. Но вы за мной не ездите, у нас улица тихая, — это Сережа, что мотоцикл гремит.

— Я вам сделал замечание по форме одежды, только и всего.

— А я — что трофейную технику гробите. Ее в коммерческом магазине не купишь.

Милиционер тоже начал расстегиваться. У него на шинели крючки, под шинелью — вот в чем дело — кителек приталенный, на нем — «Красная Звезда».

Мороз лезет под шинель, а с ним ощущение глупости: выставились друг на друга орденами и трясутся от злости.

Неожиданно мотоцикл еще раз выстрелил и заглох, возвращая улице привычные звуки. Стало слышно, как плачет малыш, просит у бабушки купить краски.

— Вы в горючку нафталин положите, — примирительно сказал Сережа и отправил в рот дюшесину. — У нашего бензина октановое число другое, его фрицевская техника не выносит.

— А если бензопровод разъест? — вдруг возник «квадратный» водила. — Это же прямое вредительство, товарищ Чухляев.

— Тогда учись бегать, — посоветовал Сережа.

Кричали воробьи, звенели трамваи, улица была залита солнцем.

К лифту не пройти.

— Ты куда, солдатик?

На стуле вяжет тетка перчатки с обрезанными пальцами. Тетка та же, перчатки те же.

— Я к Карнауховым.

— Ляксандра Петрович погиб, нету никого, нету. Иди, солдатик, иди.

Про Александра Петровича Сережа не знал.

— Я не солдатик, я сержант, гвардии сержант…

— Все равно иди, солдатик… Никого нет, всех растрепало, а какая семья была… Это ты Маратика ихнего сманил…

— Я никого не сманивал. — Сережа сам слышит срывающийся от бешенства свой голос. — Воинский долг, я полагаю…

— До долгу Маратику полтора года было… Потом бы возмужал и, может, от пули бы уклонился… А Женя Перепетуев, может быть, не потонул бы, а как-нибудь выплыл… Сила бы в руках другая была…

Лязгнул и вниз спустился лифт. В лифте — начальник шинного завода полковник Гальба. У Гальбы астма, он сутулится и дышит на все парадное. Козырнул Сереже, оставил ключ, бах дверь, крик, лифт опять наверх пошел.

— Вы здесь провязали шарфики всю войну…

— Иди, солдатик, иди…

Зинку он дождался на трамвайной остановке. Провожал ее Уриновский, инженер, тоже с шинного, славный тихий человек, ленинградский галстучек из-под ватника, брючки наглажены с мылом, довоенные ботиночки. Это на морозе-то.

— Здравствуйте, Сережа… Мы все, кто с вами знаком, гордимся вами…

— Рад стараться… А у вас шапка новая…

С Уриновским вроде полагается пошучивать, уж такой человек.

— Эта шапка — премия, верх — спиртовая кожа… Кому ордена, кому шапки… Что поделаешь?

Уриновский с Зинкой под ручку, у Сережи с той стороны палка, не взять. Тот понял, что Сереже неприятно, сначала вроде брючину стряхнул, после руки в карманы. Сережа угостил всех дюшесом.

— Можно я возьму вторую к вечернему чаю?

Зинке неловко стало, взяла из кулька и положила ему в карман ватника пять штук.

— Вы меня не так поняли. — Уриновский ужаснулся и попытался отдать конфеты.

Подошел трамвай, Уриновскому дальше в Затон. Его шапка, верх — спиртовая кожа, еще раз проехала мимо них.

Дом был деревянный, одноэтажный.

Пронзительно засвистев «Синий платочек», Сережа отодвинул обледенелую доску у перепетуевского крыльца.

— Башка выросла — не пролезть, — сказал он Зинке и сунул под крыльцо голову.

После яркого света балки и промерзшая пыль медленно проступали в своей морозной сухости. Ключ был, как всегда, под ведром. Сережа медленно выполз из-под крыльца, поцарапал-таки шею гвоздем.

По яблоневой ветке бегала сорока и трещала, и снег осыпался с ветки белым туманом.

— Говорят, они тревогу оповещают, — сказала про сороку Зинка. — Я этого Вовка всё в общаге Рыбфлота видела. А ты как сказал про воровство, меня как кольнуло… У Перепетуя твоего лицо было, а у этого — как у мартышки.

— Ладно врать-то, — Сережа приложил к шее снег. — Одна ты у нас чудная.

Зинка держала кошелку на большом пальце и крутила ей.

— Они, Перепетуи, беспокойные, — сказал Сережа, — у них кровь такая…

— Не пойду я, — тоскливо сказала Зинка и отдала ему кошелку. — На, бери. Что ты меня таскаешь!.. — Но в дом вошла.

В доме было жарко, чисто и душно. Радио тихо бормотало о событиях в мире. Все в мире наступало, обступало, горело, взрывалось.

По улице, за окном, шел морячило с девушкой. Морячило все говорил, а девушка все слушала, слушала.

— Морячило — языком точило, — почему-то обозлилась Зинка. — А тебя вон в покойники произвели…

На стенке фотография Перепетуя, маленькая, уголок затянет черным плюшем. От жакетки, что ли, мать отрезала. А вот они трое — сам Сережа, Карнаушка, Перепетуй и длинная тень карнаушкиного папаши с фотоаппаратом у их ног. И на этой фотокарточке тоже уголок в черном плюше.

— Точно… От жакетки отрезала, — крутит себя Зинка. — Вон строчка. А что ты жив-здоров — что ей, мамаше…

— Что ж ей меня, выстригать?.. Ты чего — мамаша, мамаша?!

Стоп. Вот и Вовок, собачья шапка мимо бокового окошка.

Сережа стоит за печкой, прижимая Зинку к табуретке. Надо подождать, увидит — рванет. Не догонишь с хромой ногой.

Шаги… Красная с мороза щека и красное ухо мимо печки, обернулся — поздно: Сережа уже у двери.

— Здравствуй, рыцарь мой прекрасный. Что ты хмур, как день ненастный? Удивляешься чему?

Ноги у Вовка дрожат, постоял, сел на стул, руку себе на колено положил, соображает, сообразить не может.

— Холодно, — сказал Сережа.

— Здорово, Кружок, — голос у Вовка сорвался, — покажи орден.

— Спасибо, я покушал. — Сережа вроде не слышал.

Вовка только теперь увидел Зинку и засмеялся.

— У меня, Вовок, — Сережа вроде смеха не слышал, — скажу я тебе по секрету, не только нога, мозжечок тоже весь вдребезги. — Для убедительности Сережа погладил себя по затылку, показывая, где находится мозжечок. — Два медицинских генерала еле сшили… И справочка есть. Ввиду особых заслуг перед Родиной разрешить гвардии сержанту Кружкому… Справку маршал Конев подписал… Отдельно про тебя, Вовок, нет, но подразумеваешься… Я тебе, Вовок, в тыщу раз страшнее буду, чем все твои другие страхи. Ложись, снимай штаны, гад мелкий.