Изменить стиль страницы

— Не вычеркнул, что ли?

— Кто ж тебя вычеркнет?

— А Разумовская-то где?

— Она странная, — говорит Мария, — ничего не думает. Ушла мыться на полдня, а сразу проверка… Захотелось быть мытой, а получилось — битой. Продай папиросу…

Тася на буржуазную привычку отвечать не стала, с реки потянул ветер, ее опять заколотило. Она с трудом нашла свой рюкзак в углу киоска среди других мешков и чемоданов.

— Холодно, ах, холодно, — бормотала она, покуда тащила мешок и шла к карусели.

По дороге к карусели стоял старинный памятник, изображавший корабль во льдах, на одном из четырех чугунных витых столбов горела дежурная лампочка, в ее синем свете Тася сразу же увидела идущего навстречу Чухляя, в узкоплечем, широком в бедрах кительке, с пухлой сумкой. Тасю он в тени не видел, и, когда поравнялся с ней, Тася выскочила и попробовала огреть его мешком. Она сама не ожидала этого, Тася вообще сперва била, а потом думала, был за ней такой грех. И тут, скорей со страху, хотела сказать такое, чтобы к месту пригвоздить гада, но слов не было, мешок был лучше. Чухляй выкатил глаза и запыхтел, вцепившись и перехватив мешок.

— Паразит, — шипела Тася и рвала на себя мешок, — паразит ты, вот ты кто… Зачем наврал с проверкой, паразит?

— Я тебя в милицию, — пыхтел Чухляй, — я тебя в милицию.

В кармане у него был свисток, Тася знала это, но он боялся отпустить мешок, чтоб не получить вторично.

— Я в милиции скажу, я в милиции скажу, — шипела Тася, пытаясь дотянуться ногой до тощего чухляевского зада, но Чухляев прыгал, и у нее никак не получалось.

Тася еще не знала, что она скажет, мысль пришла внезапно, она годилась, Тася даже засмеялась, это была не мысль, это было золото.

— Я в милиции скажу, что ты уговаривал меня разжечь костер. И из очереди не вычеркнул потому, что боялся, что я открою. — Она уже понимала, что Чухляев отпустит ее. И совсем не удивилась, когда так случилось. — Вы утром сто сорок шестую найдите, — руки у нее дрожали, она сунула их между колен и стиснула, — и запишите на мое место.

Чухляев потоптался и подошел к ограде, поискал в кармане папиросы, но не нашел, тогда Тася достала свои «Дели» и зажигалку.

— Дрянь, — вдруг сказал Чухляев.

Тася этого вовсе не ждала.

— И молодая, — Чухляев подумал и соединил два понятия, — дрянь молодая, — сказал он ей, — отдай капитана, — и завертел головой.

Тасе внезапно стало жарко, будто и не мерзла только что.

— Я лучше нарисую, я глупость сказала, вы простите…

— Отдай капитана, — крикнул Чухляй, — не желаю от дряни!..

— У вас шнурок развязался! — крикнула в ответ Тася. — Я карандаш взяла, я эту Разумовскую пожалела, нельзя, что ли… У меня мужа сегодня ранили, он оглохнет, наверно, и будет хромым…

Тася отошла и вдруг, как Агния, ударилась лбом о чугунный столб, сначала не сильно, больше для Чухляя, чтобы он простил, а потом уж для себя, чтобы унять боль, которая вдруг колом встала в желудке, она впервые представила себе Чижова глухим и хромым, и задохнулась, и долго плакала.

— Ты мне все равно отдай карточку, — попросил Чухляев, когда она успокоилась, — а я для тебя все сделаю.

Потом спрятал фотокарточку в сумку и поморгал.

— А то я бы смотрел на картинку и вспоминал бы не капитана, а тебя. А тебя, девушка, я вспоминать не хочу, — и пошел по дорожке из битых кирпичей. — Я хочу про радостное вспоминать, — не поверил он про мужа, — но тебе меня не понять.

Тася достала из мешка пальто на ватине, летнего у нее не было, и затопала в город.

Пиратки во дворе не было, чижовский дом спал, она поднялась на второй этаж, не раздеваясь легла на свой сундук, матраца не было, Глафира его убрала, табуретки тоже не было, поджала ноги и заснула.

Во сне ей снилось, что комната горит и у кровати сидит женщина в красном платье.

Утром она проснулась, увидела за окном густой ватный туман и увидела, что лежит в комнате старика и что на тумбочке стоит молоко и лежат пирожки. В доме топилась печь, этому она тоже удивилась, потому что было лето, потом посмотрела на странно исхудавшую свою руку с остановившимися часиками и поняла, что, должно быть, долго была больна. За окном звенела пила, и было слышно, как старик Чижов выговаривает эвакуированным, что не закрыли колодец, что в воду летят листья.

Потом она увидела ночной горшок и от ужаса закрыла глаза.

После госпиталя Чижов, по ходатайству адмирала, получил под командование большой морской буксир. Это было естественно, командиров, награжденных орденом Нахимова, на флотилии было раз-два и обчелся. После ранения Чижов заикался, но не сильно, и на буксире с этими недостатками можно было работать. Война гремела уже под Берлином.

На рассвете этого дня буксир тащил транспорт, пришедший с пленными из Киркенеса, город начинали асфальтировать, и велись большие ремонтные работы. Чижов стоял на корме и вглядывался в бледные лица на транспорте. Пришел начхоз — он тоже здесь служил, но теперь старпомом — и сказал, что разболтало шатун.

— На той посудине моряки есть, — добавил он и кивнул на транспорт, — но говорят, что береговой службы… кто их знает…

И они оба подумали, что, может, врут немцы с той баржи и что вдруг, чем черт не шутит, плывут сейчас по реке те, кто был тогда на лодках, может, даже торпедист или канонир.

— «Судьба играет человеком…» — сказал Чижов, заикаясь, — мне доктор петь велел от заикания, я эту песню петь буду, ты слов не знаешь?

— Там дальше так, — сказал начхоз: — «Она изменчива всегда, то вознесет его высоко, то бросит в бездну без труда…»

— «Без стыда», по-моему, — сказал Чижов.

— Может, так, — засмеялся начхоз.

— Ты чего? — спросил Чижов.

— Да я вспомнил, как товарищ Черемыш товарищу Макаревичу шнурки на ботинках бритвочкой подрезал, тот потянет — трах, и ко мне: что у вас, начхоз, за шнурки…

Чижов тоже вспомнил и засмеялся.

— Трах, — смеялся начхоз, — и две половинки, так и не узнал…

Они каждый день говорили о них, как о живых.

— А пластинку про валенки тоже товарищ Черемыш принес, в том смысле, что я на обуви экономил, надо же, придумал, — и покрутил головой, будто опять обиделся.

— Камрад, камрад, си-га-ре-та, — позвал их с носа баржи какой-то фриц.

— Вот хрен тебе, — сказал ему начхоз.

У пятого причала, где раньше стоял «Бердянск», они отшвартовались. Вода была гладкая, а небо низкое. Домой в часы, когда не ходили трамваи, Чижов ездил на трофейной мотоциклетке. Дом теперь казался огромным и гулким, эвакуированные разъехались, отец без них скучал и писал им письма.

— Валерку не бери, — закричала из окна Тася, — я ему сказала, чтобы он валил!

— Цыц, — рассердился Чижов, — это еще что?!

— Потому что ты не поёшь, — возмутилась Тася, — а треплетесь…

— Пусть басню читает про мартышку и очки, — предложил из другого окна старик Чижов.

— Ему петь, папа, надо, а не читать… тем более ребеночек может усвоить заикание.

— Опомнись, Таисья, — взвыла из-за сараев невидимая Глафира, — что же, если у кобеля обрубленный хвост, у щенка тоже хвоста не будет?

— Нет, но если кобель, например, немой?!

— Тася, — рассердился Чижов и завел в сарай мотоцикл.

— Немой кобель, тьфу, — прошелестела мимо сарая Глафира с дровами, громко возмущаться не смела. Тася держала семью в строгости.

Тася вышла на крыльцо, она была беременна, на восьмом месяце и от этого и от того, что на ней было теплое пальто, казалась огромной. И Чижов из сарая залюбовался ею. Старик Чижов, в нательной рубахе, тащил за ней зюйдвестку.

— Вы мне еще бурку наденьте, папа, — кокетничала Тася.

Подкатил Валерка с новым черпаком и книжкой.

— Песенник! — крикнул он Тасе. — Но песни исключительно вогульские, — и захохотал: — «Не шей ты мне, маменька, девичий сарафан…»