Изменить стиль страницы

А вон Зинка с Килей в ватничках нараспашку.

— Простудишься, Зинк… Самый ветер поганый, — Сережа кивает на флюгер на башенке дома, тот мотается как сумасшедший.

— Я вышла замуж, Сережа…

Киля повернулась и ушла. Ничего не взяла с телеги. Лошадь переступила в луже. На лице Сережи дурацкая улыбочка, он ее чувствует, да не убрать.

— За Уриновского? Да ведь ты его не любишь.

— Люблю. — Зинка затрясла головой и даже ногой топнула. — Не любила, но люблю, люблю.

— Да ведь я бы на тебе тоже женился…

— На лето женился бы… Не смеши, я тебя на десять лет старше… Я его люблю, он мой муж, он талантливый, редкий человек. Его просто одеть надо… И он робок, но со мной он обретет силу.

— Да ведь он прыщ! — кричит Сережа. — А я люблю тебя и всегда буду любить. Гони эту лошадь, да и его гони… Я прошу тебя, Зина, Зиночка. Что ты с собой творишь?

— Не порти мне все, уйди. — И замолчала.

Так они стояли долго, и Сережа подумал, что на всю жизнь запомнит этот кусок обнажившегося из-под снега тротуара, колесо телеги в глубокой луже и вороний крик.

— Мне кажется, я сейчас упаду, — тихо говорит Зинка. — Лягу здесь и завою. Помоги мне быть счастливой, Сережа…

— Да как, Зиночка?..

— Давай стол внесем, — вдруг сказала она, — у нас гости. Начальник завода будет.

Они взяли фанерный самодельный стол с раскачивающейся лампой — лампа задевала Сережу по лицу — и потащили.

— Восемь тарелок, — закричала с лестницы Сережина мама счастливым голосом, — но чашек только семь!..

— Зачем она тебе, Сергуня, нужна, кляча старая, — сказала Киля, подмигнула Зинке и поцеловала Сережу в щеку.

На табуретке в прихожей лежали две маленькие гантели. Сережа поднял их двумя пальцами и вдруг столкнулся с таким ненавидящим взглядом Зинки, что оторопел и вышел.

— Когда я вспоминаю свою жизнь, — сказала бабушка и подтянула черный суконный галстук на белой блузке, — отчего-то в памяти всё зимы… Проклятые и счастливые, но всё зимы… Отчего? Спустись вниз и будь весел. Ты задашь своей душе хорошего… перца. Но это надо делать иногда. Я стала очень уродлива?

— Ты прекрасна… — Сережа улыбнулся.

— Улыбку, Cepera… Нет, это гримаса, — вздохнула она, — греческая маска отчаяния. Тогда уж не улыбайся, мой маленький героический дурачок. Твоей матери нужно так мало для счастья, а тебе так много. Прости меня. — Она долго бряцала замком, открывая, и ушла.

Сережа заплакал. И плакал долго. Потом вышел.

Он не успел спуститься, к дому подъехала машина Зинкина дверь открылась, лег яркий желтый квадрат, и он увидел входящего туда начальника шинного завода Гальбу с тортом и услышал его сиплое астматическое дыхание. Когда уже закрывалась дверь, там возник Уриновский в Толикином габардиновом пиджаке.

Школа горела яркими огнями. Сережа вспомнил, что сегодня вечер, и постоял напротив освещенного подъезда.

— А Чухляев-то помер, — сразу объявил ему дежурный. — Мы с его супругой с утра пикши нажарили, а в госпитале подполковник вышел, по фамилии Бок, объяснил, что медицина оказалась бессильна… А у нас пикша теплая в ватнике завернута. Неожиданность. — Нос у дежурного длинный, печальный, ему легче, когда он Чухляя ругает: — Притупление бдительности. Как он мог подпустить, при оружии же был…

— У нас тоже, — некстати говорит Сережа, — сгорит машина, если боезапас не рвануло, сидит механик, даже руки на рычагах, а подуешь — кучка пепла. Облачко такое взлетит — и кучка…

В груди у Сережи будто туда кирпич втиснули.

— Изжога, — сказал он дежурному, — хлеб неудачный.

— У меня тоже тяжесть. — Дежурный достал пеструю трофейную коробочку, насыпал соды, оба съели с ладони, запили из графина, каждый понимал, что это болит душа.

В углу милиционерша — из детприемника — вырезала из газет заглавные буквы.

Гречишкин влетел стремительно на ногах-циркулях, длинный, набритый, пахнет одеколоном.

— В столовой винегрет, Кружкой, чудный был, тебе оставлено… Из-за нагана Чухляева убили, вооружаются мало-мало. В России оружия полно, но на Урале кордоны сильнее, так что к нам покуда не прошло. Заявление, фотокарточки принес? А не принес, так и не ходи зря. Чего ходишь?!

— Я же езжу, паек у тебя не беру, — Сережа медленно подбирал слова. — Ты же знаешь, Гречишкин, мне учиться хочется. Географом стать.

— А что это вы мне тыкаете?!

— А вы чего?

— А что я?

— А кто мне только что тыкал?!

— Не один ты прыгаешь! — орет Гречишкин.

Милиционерша встала и пошла к дверям. Ноги опухшие, на шерстяных носках войлочные тапки.

— По форме переодеться, — заорал ей Гречишкин, — или в артель пуговицы делать!.. Еще кружева на заду нашей.

— Ах ты, Гречишкин, Гречишкин. — Сережа нацедил в кружечку воды из бака, попил и пошел.

— Дежурный! — заорал Гречишкин. — Не пускать сюда посторонних, здесь оружие.

С крыши лило, вода попала за воротник.

— Cepera, — вдруг позвал сзади голос Гречишкина, — ну, прости ты меня, нервы сдали. — За шиворот или на голову ему, очевидно, тоже попала вода, и он выругался: — Кадровик сегодня весь день из-за тебя печенку сосал, что ты неоформленный. У нас же не артель — НКВД… — И поскольку Сережа не оборачивался, крикнул вдруг с несвойственной ему тоской: — Может, мне с твоей мамашей поговорить?..

Сережа проснулся и сразу сел на кровати, как подбросило. Сон был тяжелый, неосвежающий. Дождь по окну не стучал, на кухне топилась плита. И голос бабушки говорил:

— Эта Молоховец написала поваренную книгу, будучи дворянкой. Книга рекламировалась как лучший подарок молодой хозяйке. А сын ее учился в морском корпусе, его там и задразнили «лучший подарок молодой хозяйке». Впечатлительный юноша застрелился.

— Ужас, — сказал голос Кили, — готовила бы себе… И что некоторых тянет писать…

Сережа вытащил из-за дивана портфель, в портфеле не было учебников, лежало полено, медный пестик и губная гармошечка.

— Так, так. — Он тихо прошлепал в коридор, вытащил из-за сундука пистолет и сунул в портфель под полено.

Сержантские лычки с гимнастерки он спорол ночью, под лычками было не тронутое жизнью сукно. Он провел по нему пальцем.

— Мальчик, — сказала мама в дверях, она принесла стул от Зинки.

Сережа вздрогнул, он не услышал, как она подошла.

— Конечно, ты вправе не согласиться и высмеять меня, — мама заметно волновалась. — Через редакцию я достала бутылочку рыбьего жира… Ну, не жарить же на нем! — она всплеснула руками.

За ночь лужи подмерзли, каблуки ломали лед, выпуская воду. Во дворе Уриновский колол дрова.

— Доброе утро.

— Доброе утро.

За углом Зинкина форточка открыта, тянуло паром, пахло табаком и едой.

— Сережа, — Зинка подбородком повисла на переплете, — ты только не сердись, возьми туфли, отдай маме.

— Гони…

— Хочешь рюмку водки? Как в буфете. — Зинка исчезла и через минуту передала в окно завязанные в газету туфли-лодочки, рюмку и моченое яблоко.

— За победу? — Зинка не знала, что предложить.

— Понимаешь, Зинк, я вот приехал, и жизнь так складываться начала, что я все получаюсь наковальней. Хлоп по мне да хлоп. А я вот не хочу. Так что за победу…

Сережа выпил, отдал в форточку рюмку и пошел, запихивая на ходу лодочки в портфель. Они не влезали, и он выбросил полено.

Батарея наконец вышла к Балтике. Огромные, в глине и песке, самоходки стоят у воды, и пена набегает на гусеницы. Расчеты шляются вокруг, лениво загребая песок кирзой.

Сережа с лейтенантом Зубом лежат на моторах, от моторов несет жаром, пахнет соляркой и дюренитом. Хорошо так лежать.

— Разобьется, Проня… — лейтенанту даже говорить лень.

Башкир Проня принес большой, как голова, стеклянный поплавок.

— На марше сядешь и порежешься.