Изменить стиль страницы

— Знаю я, какая у тебя птичка! — заливалась кондукторша.

— Внимание, снимаю, — ликовал Кордубайло. — Между прочим, личный аппарат Гитлера…

— Тьфу, тогда отказываюсь, — кондукторша спряталась за Проню.

— Сапогами не исправишь. — Летчик вздохнул и пошел обратно. — Все ж таки я боевой офицер… Отвернитесь, девушка, — попросил он Лену, — я обратно в пижаму переоденусь… Плесни еще «Робинзона», лейтенант.

— Я вас другими представляла, — сказала Лена лейтенанту. — Я патруль на рынок вызову… Я вам не за этим писала… Я о моральной помощи писала, — посмотрела на отвернувшегося, громко засвистевшего «Синий платочек» Сережу и замолчала.

— А это и есть моральная, — сказал лейтенант, — вперед на третьей передаче и никому бок не подставлять. А уж как вы нас себе представляли, Леночка… — Он отошел, сломал ветку сирени, понюхал и отдал Лене. — Так что вы уж не противоречьте, у нас на батарее тоже девушки были и не противоречили.

Ветровое стекло трамвая сияло чистотой, вожатая в белой кофте смеялась за этим стеклом, закидывала голову, и тогда была видна белая шея.

— Па-адъем! — скомандовал лейтенант. И они пошли к трамваю один за другим с мешками и чемоданами, как на посадку. И, как при посадке, лейтенант стоял у ступеньки, пока все не вошли в вагон.

Трамвай тронулся, оставляя летчика, Леву и Банзая.

— И сколько же я на трамвае не катался, — медленно сказал Котляренко-повар. — В тридцать девятом катался у тетки в Туле, и был я тогда еще мальчик.

Трамвай катил теперь вдоль железнодорожной насыпи, и Сережа вспомнил, как подъезжал к городу зимой.

Они обошли новый, уже густо обклеенный какими-то объявлениями забор. Барахолка отодвинулась от рынка туда, где улица, сужаясь, спускалась к реке. Рынок же — нелепый, похожий еще недавно на огромный ржавый пароход — был в новеньких желтых лесах. Арки-клюзы открыты, хоть насквозь смотри.

— Тю, — сказал Кордубайло про рынок, — цирк строят! Вот что значит фриц ни разу не снесся…

Они постояли и посмотрели, как ветер крутит сор между кучами строительного мусора.

— Значит, напоминаю, — сказал лейтенант. — Кружок идет первый… Мы все на расстоянии видимости… Пока Кордубайло свистит — Кружок идет, перестал свистеть — Кружок видами любуется. Но не оборачивается и не подходит. Берем всех, кто узнает Кружка, даже если мельком глянет. Трясут Проня и Лисовец. Извинения приношу я. Пол и возраст значения не имеет. Вопросы есть?

— Есть, — сказал Проня. — А если дитя?

Лейтенант печально посмотрел на него и покачал головой.

— Извиняюсь, — сказал Проня.

— Еще вопрос, — сказал Сережа. — Комдив вам дал полтора суток, сутки кончаются в двадцать часов. А если вас эшелон не возьмет?

— Ну ты, Кружок, прямо как старушка стал, — захохотал Кордубайло. — В ту-то сторону!..

— Отставить, — сказал лейтенант. — Проходим один раз, нет результатов — идем к реке, чтобы не примелькаться. — Помолчал, с хрустом потянулся и добавил: — Ну, тогда пошли.

Они пошли между кучами мусора. Уже расстегиваясь, Сережа услышал, как лейтенант сказал, что купит все черешни.

— Черешню все время можно кушать, и вид будет натуральнее.

— Всем, кроме Кордубайло, — сказал Проня.

Раздался смех. Кордубайло сзади вдруг сразу и резко засвистел Чарли Чаплина. Так под этого Чарли Чаплина они и двинулись через площадь, а после улицей, заполненной уже в этот ранний час людьми, сворачивая то вправо, то влево, среди покупающих, продающих, распаковывающих и просто идущих.

— «В сталь закован, по безлюдью, продырявленный вторично», — пробормотал сам про себя Сережа.

От этого ему неожиданно стало весело, и он засмеялся.

Барахолку не просто перенесли, кто-то здесь расстарался — и заборы, и сараи были побелены известкой. Красиво, хоть и пачкается. Вон мужик пошел — все штаны в побелке.

У высокого, тоже беленого, сложенного из старых шпал пакгауза разгружали с ломовиков тяжелые селедочные бочки. Весь проулок был в этих бочках в два этажа. Оттуда остро пахло рыбой, рекой и гнилью. Бочки пускали по доскам самокатом, они гремели, и Сережа перестал слышать свист.

Свиста не было, и когда бочки перестали греметь, Сережа вернулся и тут же услышал знакомый голос и увидел знакомое лицо: была Ксюня-немка. Проня огромной своей ручищей держал ее за желтую соломенную кошелку. Ксюня сорвала с себя очки и что-то кричала на весь базар, тряся очками в длинных своих тонких пальцах. Вокруг собиралась толпа. Голова лошади на секунду закрыла ее. Когда Сережа опять увидел их, рядом с Ксюней уже был лейтенант. Он терпеливо слушал и укоризненно качал Проне головой. А немка дрожащими руками пыталась надеть очки дужками наоборот. Потом возник Котляренко с пакетиком черешни. Кордубайло засвистел другую мелодию, красивую и грустную, ее Сережа не знал.

Они пошли дальше, и Ксюня еще немного прошла с лейтенантом.

Улица дошла до обрыва и сразу перешла в песчаную тропинку вниз к реке, в объявление, запрещающее торговлю на пляже, в стену сирени, над которой гудели жуки-броневики. И в далекий гудок парохода.

— Рожу от свиста свело, — сказал Кордубайло. — Что, лейтенант, будет, если она не распрямится?..

— Фитилек для керосинки немка твоя пришла покупать, — сказал лейтенант. — Правда, Проня, что ты ей «хенде хох» приказал?

И захохотал так заразительно, что все стали смеяться тоже. С этим смехом вся серьезность их предприятия уходила, превращалась в чепуху, и, словно почувствовав это, лейтенант приказал всем идти на пляж спать.

— Два часа спать, дневалит Лисовец… А потом вон там транспортом по кругу и сначала.

Он кивнул вниз, там, где в реке мыли лошадей, загнав их в воду вместе с телегами.

Они пошли вниз по жаркой и узкой тропинке.

— Понеси меня, Проня, — заныл Кордубайло. — Тебе нагрузка нужна, тебе без нагрузки дамы снятся, и ты орешь…

Шутка была из тех, еще Сережкиных времен. Локоть у впереди идущего механика-водителя Тетюкова был испачкан мазутом.

— Фрикционы новые поставил? — спросил его Сережа.

Не виноват же Тетюков, что Сережу заменил. Теперь уж всё равно.

— Да ты что, Кружок, нету нашей машины. Наша, то есть ваша, сгорела под городом Тильзит… Просто писать не полагается… И горела машина у очень красивого дома, наподобие дворца. А когда боезапас рванул, колонна такая белая сломалась. Ах, какая красивая колонна, Кружок, сломалась…

Проня впереди рассердился наконец на Кордубайло, поднял за ремень и потащил к воде.

Через два с четвертью часа, объехав на телеге знакомый уже беленый забор, они вышли на площадь и тут же наткнулись на сбежавшего из госпиталя летчика. Был он в брезентовом, вроде рыбацком, застегнутом у горла плаще, рыбацких же сапогах, потный и всклокоченный, и шагал настолько стремительно, что их сначала не узнал. Пролетел бы мимо, не схвати его лейтенант за палку.

— Кончаюсь, — сказал летчик вместо приветствия. — Сахара — это ничего… — Он затащил их за угол в тень, расстегнул плащ, под которым была больничная пижама. — Здесь еще, оказывается, один толчок в Затоне есть… Я уж туда собрался…

— Вы бы хоть рыбину носили, товарищ капитан, — посоветовал Котляренко, — а то вид, признаюсь, просто дикий…

— Я часы — подарок боевого друга — продал. — Летчик махал плащом, обдувая взопревшее тело. — А ты меня видом попрекаешь… Распоряжайся мной, лейтенант. И учти, я штурман, у меня наблюдательность исключительно развита…

— Только вы позади всех идите, товарищ капитан, — согласился лейтенант, — тогда вы вроде на контроле будете. С другой же стороны, внимание к вам публики лично вам не создаст осложнений…

Сережа пошел вперед и, когда задержался, ожидая свиста, услышал, как лейтенант сказал Котляренко:

— Вид и вид… Допустим, был товарищ на рыбалке, замерз и не может согреться…

Начиналась жара, вот что было плохо. Дышать стало трудно.

За эти два часа базар разбух, раздался, растекся. И гул стоял над ним от тысяч шагов, слов, смеха, выкриков и патефонов, патефонов…