Изменить стиль страницы

Я спрятался за шиповник, но заскользил по мокрой траве, пока не уперся ногами в салатные стволы тальника. Эх, все пропало — улетят зелено-золотые утки.

Селезень чуть наклонил голову набок, словно прислушивался к чему-то, посмотрел на таловый куст, за которым, затаив дыхание, спрятался я.

Тихая радость охватила меня. Ведь видел же дикий селезень, как я прячусь, а не испугался.

— Ути, ути, кряши, кряши, — прошептал я.

Селезень повел головой, что-то сказал своей подруге. Мне показалось, что они теперь оба посмотрели на меня, потом радостно закричали, шумно захлопали крыльями, сделали надо мной круг и улетели. Может быть, в само Селезнево…

А я с той поры проникся каким-то родственным чувством к птице-селезню. Вспомнил домашнего селезня бабушки Лампеи: милый, безобидный увалень, который, добродушно покрякивая, терпеливо сносил мои ласки.

Последний день

Еще зимой мать говорила, что общежитских из бараков будут переселять в новые дома, чуть ли не в центре города. В один из таких домов уже переехал с матерью Санька Крюков.

Переезжать мне не очень-то хотелось. Кто знает, как там, в городе? Здесь я вольный казак, сам себе господин. А там? Да и Санька поди совсем важный стал, городской. В бараке-то вон как важничал. Интересно, конечно, посмотреть, как Санька устроился, как в городе живут: трамваи, магазины, мороженое… Зато там белки к домам не подбираются по соснам и озера нет, чтобы селезень прилетал.

Разговоры о переезде понемногу улеглись.

Последний день моей жизни в пятом бараке выдался на славу, точно кто специально позаботился, чтобы загладить в памяти моей все дурное, что довелось там пережить.

Я же не знал, что этот большой, интересный день — последний в моей барачной жизни.

На другое утро после встречи с селезнем я встал вместе с заводским гудком.

Мишину зеленую «полундру» я знал хорошо, но все же боялся ее проглядеть и потому к озерцу не спустился, а сел у знакомого шиповника.

Из ворот зачихала, зафыркала Мишина полуторка.

— Завгар долго путевку выписывал, — повиноватился Миша.

В кабине было тепло и уютно. На лобовом и боковых стеклах висели зубчатые занавески с помпончиками.

Впервые я так далеко уезжал от барака.

Дорога всегда вызывала у меня желание петь, и я, благодарный Мише за поездку, стал напевать его любимую песенку:

Обо мне все люди скажут:
«Сердцем чист и не плешив»,
Или я в масштабах ваших
Недостаточно красив?

Что такое «не спесив», я не понимал и заменил это слово на созвучное «плешив».

Мы ехали мимо свежевскопанных огородов. Сквозь чиханье и кашлянье простуженной машины пробивалось звонкое журчанье жаворонка. Он то зависал точкой в небе, то падал камешком вниз, радуясь солнцу и весне.

В глиняном овраге, как всегда, завалилась на бок «кукушка». Над ней гусаком хлопотал паровой кран. Он шипел, сипел, лязгал и никак не мог поднять лоснящуюся тушку паровозика.

— Вечно они тут валяются, как пьяные, — чиркнул слюной сквозь фиксы Миша. — Работнички — из чашки ложкой.

За оврагом начиналась военная свалка.

Какая разрушительная сила была у войны! Горы исковерканных «тигров», «пантер», «фердинандов», «тридцатьчетверок», «студебекеров», полуторок. Даже блестела черная лакированная «эмка».

Свалка была обнесена забором с колючей проволокой. У забора, толкая друг друга, смотрели в щель на невиданное богатство поселковые пацаны.

Часовой с вышки погрозил им кулаком, и ребятня побежала смотреть, как поднимают «кукушку».

Свалка заканчивалась здоровенным ржавым зданием склада с темными окнами, куда «кукушка» толкала вагоны, груженные пушками, пулеметами, автоматами со свернутыми дулами, пистолетами разных калибров.

Да-а, здесь бы я смог выбрать себе подходящий наган!

Миша вдруг как-то весь собрался в комок и вцепился в руль, точно вел машину по опасной фронтовой дороге. Перекинув из одного угла рта в другой окурок, он зло выцедил:

— Сколько вот этими страшными штуками убито людей. Н-не понимаю…

Таким я не видел Мишу ни разу. Всегда он был приветлив и понятен мне. А сейчас рядом со мной сидел словно незнакомый человек, ожесточившийся на войну.

Мне еще не дано было видеть за несметными кучами искореженного оружия человеческие смерти, людские страдания.

Словно очнувшись от страшного наваждения, Миша встрепенулся и, вымученно, болезненно улыбнувшись, потрепал меня по голове.

За складом металлолома пускали цветные дымы трубы мартеновских печей. Печи были окутаны облаками белого, чистого пара. Как мужики в бане, они кряхтели и постанывали, то и дело поддавая пару. Из клубящихся облаков, попыхивая, выползла «кукушка» с огромными раскаленными чугунками и покатила их на шлакоотвал.

Все кипело большой жизнью как бы само по себе: людей нигде не было видно. И только в охладительном бассейне с фонтанчиками плескались мальчишки.

Скоро запахло деревом. Из-за вагонов с углем показались высокие штабеля бронзовых сосен, белых досок и балок, кучи щепы и дранки.

В угольной и древесной пыли нарядной игрушкой перед грязными вагонами белел домик стрелочницы. В окошке красовались пышные цветы жасмина и колыхались тюлевые занавески.

Около домика, на клумбе, зубчато огороженной побеленными кирпичами, была высажена цветочная рассада.

По другую сторону дороги белеными камешками — стрелочница выложила ромб, на котором из камешков же составила: «Слава народу-победителю!»

Сама стрелочница, дородная женщина в железнодорожной форме, с чехлом на эмпээсовском ремне, строго стояла со свернутым желтым флажком на крылечке.

Вагоны с углем толкались взад-вперед — за Мишиной «полундрой» встало около десятка машин. Некоторые нетерпеливо сигналили.

Наконец состав с углем тронулся в сторону металлургического завода. Стрелочница сунула флажок в чехол и подняла шлагбаум.

Железная дорога всякий раз тревожила мою детскую фантазию. Когда я слышал паровозные гудки или дробный, завораживающий перестук вагонных колес, мне непременно хотелось куда-то ехать, чтобы сладко от дорожной тоски щемило сердце.

И на этот раз мое воображение разыгралось вовсю. Мне захотелось жить в белом домике, носить железнодорожную форму, похожую на военную, встречать и провожать поезда, распоряжаться шлагбаумами. Но домик я бы поставил не в пыли и копоти, а в лесу, где никого нет и ночью одному страшновато. Мне бы выделили дрезину, — и я на ней ездил бы за продуктами в город. А еще лучше жить прямо в вагоне и колесить по белу свету. Сколько всего увидишь — и узнаешь!..

Мне показалось, что Миша угадывает мои мысли и подозревает меня в предательстве шоферского дела. И я стал думать, что шофером быть тоже неплохо. Крути себе баранку да поглядывай по сторонам. И всех старушек, как бабушка Крюкова, развози по домам…

А вечером, таким погожим и приветным, что невозможно было усидеть в четырех стенах, весь барак вышел на поляну под высокие мачтовые сосны.

Збинский вынес хромку, закрыв бородой гармошку, заиграл кадриль. Но в круг никто не вышел, и дед, не докончив танец, передал хромку «зклученной фыксе», Мише Курочкину.

Миша важно сел, склонив кудрявую голову к планкам, прислушался. И тут Карзай выбил из-под него табуретку, но Миша как ни в чем не бывало продолжал сидеть, будто табуретку никто и не выбивал. Все знали, что у них с Карзаем это такой номер — все отработано как в цирке.

Миша рявкнул аккордами, пробежал по кнопкам сверху вниз, неожиданно вскочил на табуретку и отчебучил такую чечетку, что ножки табуретки впились глубоко в землю. Тут уж никто не выдержал. Земля загудела от русского, цыганочки: плясали все.

Дроби, дроби, дроби — бей,
Дроби, ноги не жалей, —