Изменить стиль страницы

Однажды у колонки я подобрал кусочек льда, в который вмерзли деньги. Я не верил глазам своим. Вот это да! Видать, кто-то с похмелья освежался, деньги и залило.

От радости я поскользнулся, потерял шапку и со всех ног бросился к матери в кубовую.

— Батюшки, ты чо это, Толька, безголовый, загриппуешь вот, — ахнула мать.

— Мам, глянь, сколь я денег нашел, — прошептал, я, — возле колонки — и никому не сказал.

Мать взяла ледышку, положила ее на совочек и наполовину засунула в топку титана. Ледышка быстро растопилась — мать разлепила три двадцатипятирублевки и наклеила их на титан для просушки.

— Ма, а ты купишь мне на эти деньги свисток, — попросил я.

— Эти деньги не наши, у них есть хозяин. Схожу, поспрошаю, — авось отышшется кто. Вчерась получка была у охраны. Старый Лысков, дядя Боря-ефрейтор, пьяненький шарашился. Поди его деньги. Пойду-ка снесу ему. Скажу, что ты у колонки давеча нашел.

В жизни я больше не находил так много денег. Мелочь, случается, и попадает под ноги, и всякий раз, подняв монету, я вспоминаю свое барачное детство, в котором у меня было много взрослых друзей.

На другой день благодарный дядя Боря Лысков принес мне настоящую военную фуражку со звездой и занятную игрушку, которую он смастерил сам. На деревянном кругляше три вырезанные из березы курицы и петух уткнулись клювами. Посередке приготовился кормить кур мужичок с козлиной бородкой в лапотках и высоком малахае. Под курами и мужичком дядя Боря просверлил дырки и соединил все фигурки суровыми нитками.

Я еще от военной фуражки опомниться не успел, а дядя Боря вдруг дернул за веревочку мужичка:

— Цып-цып-цып-цып, хохлатушки-пеструшки.

— Ку-ка-ре-ку-у-у, — позвал он петушиным голосом наседок.

— Куд-куда-куд-куда? Куд-куда-куд-куда-а-а? — заспрошали куры.

Мужичок согнулся и правой рукой бросил воображаемые зерна. Петух клюнул первым, за ним стали клевать и куры.

Вот это игрушка! Всем игрушкам игрушка. И дядя Боря сделал ее сам.

Я пошел похвастаться Мише Курочкину. Обычно, когда я приходил к своему другу, он с выражением читал мне «Песнь о вещем Олеге». Но мне сейчас было не до «Песни». Я вошел и, кряхтя, долго закрывал за собой дверь. Осторожно, как блюдечко с чаем, я держал на ладошке птичник, который при малейшем наклоне приходил в движение.

Увидев меня, Миша раскачался и сел на краешке койки. Я торжественно подошел к нему и начал свой номер. Миша сидел прямо и безучастно, тогда я перестал дергать фигурки.

— Я деньги дяди Борины на колонке нашел. А дядя Боря мне фуражку и игрушку-дал. — И вдруг, по-взрослому глядя на Мишу, я спросил его: — Миш, а Миш? Вот бы дядю Борю мне в папки, а?

— Мужик-то он, Толяй, ничего, да пьет. А зачем тебе папка? Ты уж и сам вон какой вымахал — не удержишь, — отсоветовал Миша.

Я между тем пристроился качаться на его ноге.

— Чо варежку разинул? Знаю, о чем хочешь спросить. Сейчас я в командировки езжу — это далеко: в Челябу, в Свердловск. Вот май настанет, тогда будем с тобой разъезжать по городу. До одури накатаешься. А про дядю Борю забудь. Игрушки игрушками, а лучше книг на свете нет ничего. Писатели тебе что шофера. Все видели, все знают и нам рассказывают. На-ка вот книжку. Как раз для тебя.

Миша достал из тумбочки тонкую книжку с яркой обложкой «Кузнец Кова» и протянул ее мне.

— Спасибо, — прошептал я, очарованный красивой обложкой, на которой могучий бородатый кузнец, похожий на дядю Сему, замахнулся мечом на гадкого толстощекого пузана.

— Не про себя читай, а вслух, чтоб и мама слышала, — проводил меня Миша до двери. — Ну пока, — подал он мне руку.

Все-таки дружбы с дядей Борей-ефрейтором я не терял. В первую оттепель в форменной фуражке я заявился к нему на вахту. Ефрейтор чаевничал вприкуску с комковым сахаром.

— Помогать, служивый, пришел, — заокал дядя Боря. — Садись, щайком побалуйся. — Он расколол молотком большой кусок сахара и намазал маргарином хлеб. — Знаю, шибко ты маслисо обожаешь.

Я чинно снял фуражку и сел напротив ефрейтора. Как ни хотелось мце почаевничать, я псшнил наказ Миши не конфузить мать и не гостевать дело без дела.

— Я не хочу, — выпятил я живот и хлопнул по нему. — Вот, надулся уже. — И, лукаво сощурившись, спросил: — А чем вы игрушки режете?

— Березовый щурбащок и перощинный ножищок — вот и вся премудрость, — вытер дядя Боря о хлеб масленый ножичек с зеленой перламутровой ручкой. Достал из тумбочки точильный брусок, пожикал лезвием и протянул нож мне: — Сделай для нащала, э-э, нет, нет, не рогатку… Э-э, матери скалку — сощни катать.

Вторая комната, после того как Надя-комендантша разогнала блатных, стала образцовой. Здесь поселился Саша Карзаев, которого Миша Курочкин дразнил:

Рыжий, рыжий, конопатый,
Треснул бабушку лопатой.

Саша каждый вечер с таким ожесточением тер мочалкой лицо, шею, лопатки и грудь, что, казалось, красная кожа вот-вот свернется. Конопушки после такого мытья становились еще ярче и гуще.

Матери моей Сашины водные процедуры не нравились: шибко много воды расходовал этот чистюля.

Хотя я давным-давно ни у кого ничего не выпрашивал, Карзаев всякий раз, завидя меня, пригибался, делал руки крылышками и, помахивая, по-утиному шел мне навстречу. Затем, как я когда-то, прикладывал руку «звездочкой» к уху и спрашивал:

— Хлеба с маслисем?

У меня на этот случай была своя защита: я выпяливал язык, закатывал глаза, тряс головой:

— Бе, бе, бе, — и, если Карзай вовремя не убирал «звезду» и не шел на мировую, морщил нос, суживал глаза и дразнил обидчика: — Вятчкой ляпоть, вятчкой ляпоть. — И, мотая головой, пел Мишину дразнилку:

Вятчкие слывем недаром:
Семерых одним ударом
Мух.

И добавлял свое:

Мух, мух, мух, мух —
Вятчкой ляпоть протух.

Карзай от смеха катался по полу, подкатывался ко мне и щекотал.

Я заливался смехом, кусался, царапался и стонал:

— Ой, не могу-у-у.

— Сдаешься? — смеялся Карзай. — Говори, что больше не будешь.

— Больше… буду, — вырывался я, прыгал, кривлялся, корчил рожицы и неожиданно шел на мировую: — Саша, расскажи сказку, а?

Карзай придумывал на ходу всякие истории и в полутемном коридоре у печки рассказывал их мне. Чего только не соберет. И про чердачиков — маленьких человечков, живущих на чердаках, и про тунгусиков, которые выпали звездами на реке Тунгуске, и про синюю руку, которая хотела задушить падчерицу, а девочка топором отрубила ей палец, и это оказалась рука мачехи.

Я словно входил в Сашины рассказы, жил в них, и сам становился чердачиком, тунгусиком и смелой девочкой, отрубившей злой мачехе палец. И эта рассказовая жизнь продолжалась и во сне. Я часто вскрикивал, размахивал руками и даже падал с кровати. Потому Карзай в своих рассказах немного поубавил страстей и добавил смешного. Теперь героями его рассказов стали озорные домовые, больные радикулитом, страдающие хроническим насморком и потому постоянно чихающие и кашляющие. Одного домового по чиханию звали Апчхи, а другого Пси. Неутомимые на выдумки, они все время подтрунивали один над другим и разыгрывали домочадцев. Я весело смеялся, когда Апчхи, решив избавиться от проклятого насморка, сказал себе: «Клин клином вышибают» — и влез в корчагу с молоком. А там, оказывается, для того чтобы молоко было вкусным и холодным, сидела бородавчатая жаба. От страха домового прошиб пот — он вылечился от простуды, но заразился жабьими бородавками. Одна бородавка выросла у него прямо на носу, и, когда она шевелилась, а это делала она довольно часто, Апчхи снова чихал: «Апчхи!»