Изменить стиль страницы

Хотя Миша и не пел «Песню», а тихо, нараспев говорил, все равно мне было от нее хорошо.

Бойцы поминают минувшие дни
И битвы, где вместе рубились они, —

закончил Миша со слезами на глазах. — А ты-то что рассиропился, ведь не понял ничего? Ну садись на коняшку — немного покатаю. — Он закинул ногу на ногу, взял меня за руки, посадил на взъем и стал качать: — Эх, конница-буденница. Эх, Серко, Гнедко, Каурко. Даешь новую жизнь!

Санька Крюков

Санька Крюков был суетливый пацан с тонкой шеей. Он слегка заикался и всего боялся. У него, как и у меня, отец служил в армии, но чином был гораздо выше. Не какой-то офицеришка, а целый генерал. Он был очень важный генерал, с большим пузом и весь в орденах. Чуть что — Санька вызовет папку генерала, и тот явится с танками, пушками, самолетами и наподдает любому, кто задерется на сына.

И мать Санькина была чином повыше моей матери. Она убирала в кабинете самого директора завода.

Санька был ужасный сластена — за щеками все время перекатывал леденцы. И заикался-то он, по его словам, оттого что у него во рту всегда конфеты.

На улице от забора до барака я перегонял Саньку, хотя и бегал по-утиному. Свои поражения Санька объяснял «порогом» сердца: у всех пороги низкие, а у него высокий, потому он задыхается. А вот в бараке я проигрывал, Санька до ужаса боялся длинного темного коридора: ему все мерещились мыши. Войдет, озираясь, с яркой улицы в барак, передернется весь от страха и закричит пронзительно:

— Б-быши м-мегают! — и такого задаст стрекача — куда там мне до него.

Осенью Саньку снова положили в больницу, чтобы убрать «задыхательный порог».

И увижу я своего дружка уже летом на новом месте, куда перееду из пятого барака.

Немой

Ходил по баракам немой. Правая рука его висела как плеть, и правая, вывернутая внутрь нога едва волочилась.

Что общежитники могут дать? Черствую корку да луковицу? А ему поди не столько хлеба кусок нужен, а захотел он, видно, погреть свою сиротскую душу в домашнем тепле, побыть среди людей, почувствовать себя сыном и братом. Вот и послали его к нам.

Немой — молодой, красивый парень с грустными глазами, постучал и что-то стал маячить: пальцы в рот заталкивает и кряхтит, вроде бы на «ам-ам» похоже.

— Щас, щас, — догадалась мать, — поджарю картошечки. Проходи, садись, — шлепнула она ладошкой по табуретке.

Что уж тут особенного — картошка на постном масле? Но, видать, не ел немой в жизни ничего вкуснее ее, домашней, поджаристой, с хрустящими золотистыми корочками, приготовленной добрыми руками простой женщины, так похожей на его мать.

Ест немой — и соли не надо: солонит слезами сковородку. И мать слезу украдкой смахнула, и у меня сердце защемило.

Встал парень, долго на хозяйку смотрел и поклонился: спасибо, мать.

— Приходи еще, сынок, — с поклоном ответила мать. — Ох горе, горе людское. И глухня, и немтырь, и калека, да еще один-одинешенек поди.

И правда, еще раза два приходил немой, чаевничал, то и дело оглядывал комнатенку, словно бы на всю жизнь запоминал бедный родимый свет домашнего уюта, счастливо улыбался, но ко мне не лез, видел, что я побаиваюсь его.

Нравилось мне, что мать у меня такая добрая и что все, и общежитские, и с завода к нам заходят, а конторские мамку даже Полиной Финадеевной навеличивают.

У Нади-комендантши

На Новый год нас пригласила к себе тетя Надя-комендантша, жившая в десятом бараке.

Мать нарядилась в новое крепдешиновое платье с короткими рукавчиками на резинках, надела на шею стеклярусовые бусы, похожие на круглые конфеты, и мы отправились в гости.

У тети Нади было чистенько и светло. Однако теснота, какая обычно в чистоте и порядке только усиливает ощущение уюта, напротив, здесь вызывала непонятное чувство пустоты, которую позже я не раз испытывал в домах, где кто-нибудь не вернулся с войны…

Домотканая дорожка с полосками поперек, убегавшая под кровать с круглыми шариками на никелированных спинках. Три подушки под тюлем. Над кроватью клеенчатый ковер с лебедями и влюбленной парочкой, почти такой же, как у молодоженов.

Над комодом висел подкрашенный фотопортрет тети Нади и ее мужа, погибшего на войне. Немного смущенные, они прислонили головы друг к другу и взялись за руки, словно приготовились петь задушевную песню.

На большой салфетке, закрывающей верхний ящик комода кружевным углом, стояло зеркало. В верхние углы его были воткнуты две не то фотографии, не то открытки с красавцами и красавицами в силуэте сердца. Лица их были так близко друг от друга, что я сразу понял: будут целоваться. Наискосок письменными буквами завивались слова: «Люби меня, как я тебя».

В зеркале отражались семь слоников мал мала меньше. Их стадо направлялось к пузатой шкатулке, обклеенной открыточными розочками. Слева от слоников стояли духи «Кармен» с этикеткой-цыганкой, похожей на даму треф. Посреди лежал альбом с видочком Ласточкина гнезда, обтянутый ядовито-зеленым плюшом. В альбом на самой заветной странице был вложен портсигар.

На все это богатство с ленивой ухмылкой взирала сверху, чуть косясь левым глазом в зеркало, пучеглазая кошка-копилка с бантиком.

Так бедненько, с простодушными излишествами, воспоминание о которых вызывает в наши безбедные дни умиление, обставлялись, пожалуй, многие жилища в то время, особенно жилища солдатских вдов. Безделушки хоть как-то скрашивали их горькое одиночество.

Я с конфетами и печеньем пристроился за табуреткой рисовать. Нарисовал домик, забор, «посадил» деревья и стал пририсовывать к веткам аккуратненькие листочки.

Тетя Надя из чекушки налила по стопке, женщины встали, выпили за Новый год, за новое счастье. Закусили капустой, пельменями, разговорились и, подтолкнув друг друга плечами, запели:

Когда б имел златые горы
И реки, полные вина, —
Все отдал бы за ласки, взоры,
Чтоб ты владела мной одна.

Комендант в глазах матери было очень большое начальство, и мать гордилась, что Надя водит с нею дружбу.

Моложе матери на девять лет, Надя-комендантша на первых порах подмогнула нам, пробила отдельную комнату и особенно не цацкалась со всякими блатными. Пряникову шайку-лейку она разогнала по баракам. Общежитники боялись ее как огня и после попоек старались не попадаться ей на глаза. Самые неотразимые бабники пробовали было подсвататься к ней, но она их так принародно отчитывала, что за глаза ее прозвали Первая Конная в юбке.

Мать и завидовала комендантше, и жалела ее. Завидовала она тому, что муж не бросил Надю, а погиб честно. Великое горе, конечно. Но это все-таки лучше, чем когда тебя бросят. Жалела мать Надю потому, что та одна-одинешенька на всем белом свете. И ребенка не успели с мужем завести. Сватались к ней многие — ни на кого не смотрела. Слишком мало времени прошло после гибели мужа, всего семь лет. Может, вернется еще. Бывает, что и после похоронок приходят…

После второй стопки женщины загрустили:

Что стоишь, качаясь,
Тонкая рябина, —
Головой склоняясь
До самого тына.

Как сейчас вижу мать мою и тетю Надю-комендантшу, со щемящей и светлой грустью поющих «Рябину».

Как тетя Надя была благодарна нам за то, что мы пришли к ней.

Сил нет представить ее одну в Новый год…

Старшие друзья

Каждое зимнее утро я надевал старенькое пальтишко, солдатскую ушанку, застегивал новенькие ботики «прощай молодость» и шел к колонке. Заледенелая колонка казалась облитой сахаром. Я любил наваливаться всем телом на рычаг, выпуская сверкающую зелеными, синими, желтыми искорками тугую, белую струю.