Изменить стиль страницы

За это блатные Сашке миску каши давали дополнительную.

Хитрец Пушкин, может, и продержался бы, если бы не начал тайком, на кусочках бумаги папиросной, писать «Записки об 1825 годе». А это, как сказал товарищ Герцен, перебор, потому что вИдение у России должно быть одна, тем более, на свое героическое прошлое. Так что Пушкина пристрелили трое латышей из охраны. Славные ребята! За такой мужественный поступок высший Совет Декабристов сразу повелел независимостью одарить прибалтов. И названия им клевыепридумали. Эстония, Литва, Латвия… Словно музыка для русского уха звучат новые имена новых республик, ставших свободными от рашкованского русского тупизма и самовластия, написал об этом позже великий русский поэт Герцен. Да-да! После того, как Мишку Лермонтова на прииске киркой по голове насмерть припесочили, а Сашку Пушкина у параши пристрелили, товарища Герцена словно подменили. Выдал на гора ряд выдающихся произведений.

«Мцыри», «Демон», «Я вас любил», «Полтава»…

Получается, всего-то и надо национальным меньшинствам нашей большой страны, чтобы расцвести, так это немножечко попридержать русских тварей, нагло лезущих в первые ряды, подумал товарищ Рылеев. Вспомнил про Кюхлю.

Сказал:

– Кюхля, подпиши, – сказал он.

– Пощадите, – пискнул Кюхля.

– Ты же знаешь, мы пощадим, – сказал Рылейчик.

– Врешь, – сказал Кюхля, тяжело дыша.

– Пестель все подписал, – сказал он.

– А ему пузо вспороли и кишки на стол намотали, – сказал он.

– Муравьевым яйца отрубили, перед тем, как колесовать, – сказал он.

– А ведь все подписали! – сказал он.

– А кто от них подписи требовал?! – сказал Рылеев.

– Я думал… мне каза… – забормотал смущенно Кюхля.

– Кюхля, мля буду, – сказал Рылеев.

– Слово друга даю, – сказал он.

– Вспомни, как мы с тобой с Бессарабии… – сказал он.

– «Зеленая лампа», белые ночи, верь, придет она, – сказал он.

– Полтчетвертушки в зад, наконец, – сказал он.

– Оставляю тебя с мыслями тут, – сказал он.

– У огня, руки погрей… – сказал он.

–… – снова разрыдался сломленный в тюрьме Кюхля.

– А потом подпиши бумажки, – сказал Рылеев.

– Пойми, не у царских палачей же ты, – сказал он.

– Канителиться не будем, – сказал он.

– Жизнь гарантирую, – сказал он.

Отошел к двери и постучал пальцем по часам, над дверьми висящим. Увидел, как полысел в тюрьме Кухля… От нервов, что ли, волосня выпала, подумал. А, рвут же их за волосы-то, вспомнил. Поднял вдруг на Рылеева глаза безумно горящие Кухельбекер. Сказал:

– Убьете вы меня, – сказал он.

– Но я подпишу, – сказал он.

– А потом убивайте, я просто терпеть больше не могу, – сказал он.

– Но только ты знай, – сказал он.

– Рылейчик, знай, – сказал он.

– Все что мы делаем, мы неправильно делаем, – сказал он.

– Мы царя убили… мы родину предали, – сказал он.

– Россию раздеребанили… – сказал он.

– Клятвопреступники мы и страшна будет кара нам, – сказал он.

– Что ты такое говоришь, – сказал Рылеев устало.

– Да… правду… сам знаешь… – сказал Кюхля.

– Не знаю только, кто, кто это, – сказал он.

– Будто чужая рука водит! – сказал он.

– Это у тебя горячка, бред, – сказал Рылеев.

– Заговоры везде мерещатся, – сказал он.

– Это… это… евреи! – выкрикнул вдруг Кюхля.

– Мимо, милейшией, – сказал Рылеев, поморщившись.

– Жидам-с селиться в чертогах империи только спустя 40 лет разрешат, – сказал он.

– Тогда… тогда… – забормотал Кюхля, но замолчал, потому что Рылеев вернулся.

Твердой рукой за подбородок взял. Пристально в глаза посмотрел. Сказал:

– Ты Кюхля, лишнего не болтай, – сказал он.

– Если легко умереть хочешь, – сказал он.

– Сами мы все это, – сказал он.

– Сами… – сказал он.

Больше Кюхля не болтал, и подписал все бумаги, когда Рылеев после обеда в кабинет вернулся. А ночью несчастный в камере удавиться хотел, но надзиратели были о том извещены, и попытку самоубийства предотвратили.

А днем Кюхлю четверкой лошадей на площади разорвали.

Только и сказал напоследок:

– Кхык, – сказал.

…вот тебе и цена жизни, кхык… покачав головой грустно, подумал гражданин Рылеев, и белые перчатки надел, услужливо Сашкой Романовым протянутые. Перевязь фартука проверил. Маску надел, и пошел, – со свечой в руке, – в залу, где собрались все товарищи и братья. И даже Кюхля там был! Ну, в каком-то смысле… Прямо посреди залы, в четырех котлах, на открытом огне кипевших, варились куски мяса несчастного Кюхельбекера. Братья, стоя в характерной позе футболистов – джентельменов, играющих в весьма забавный вид спорта, который товарищ Герцен очень пропагандировал в сраной Рашке вместо тупой русской лапты, – ждали, да тихонечко переговаривались. Над ними звезда сияла, посеребренная.

Северная звезда!

Коротко с братьями и товарищами раскланявшись, товарищ Рылеев подошел к товарищу Раевскому. Обнял, поцеловал, по-товарищески, в щеку… Сказал:

– Смерть смертию поправ, – сказал.

Вынул из котла мяса кусочек Кюхлиного, в рот Раевскому вложил…

Покраснел товарищ Раевский от волнения. Высокую честь ему братство «Северной звезды» оказало, займет он теперь пост Директора России по внешним сношениям. Но чтоб, значит, все было по-товарищески, и символично – недаром общество свое они еще в подполье Символичным назвали, – придется правда по сношениям главным стать.

Встал Раюшечка на колени, а Рылеюшка ему снова в рот вложил.

Правда, то было мясо уже не Кюхлино, а живое, Рылеюшкино. Пососал его Раюшечка, от счастья мыча, а там и по кругу братьев пришлось пойти. Каждого товарища ублажить сегодня Раевский должен, ведь высокая честь высокой благодарности стоит.

Сосет Раюшечка всем по очереди, а братья поют:

– Кюхля, Кюхля, – поют.

– Где твоя улыбка, – поют.

– Полная задора и огня, – поют.

– Самая нелепая ошибка, Кюхля, – поют.

– То что ты нелепая фигня, – поют.

Ну, а после – знал, вытиравший пот и уд, Рылеев, – будет угощение.

Вареное мясцо Кюхли, и пиво, сваренное братьями прямо тут. В бывшем гребанном петропавловском держимордском соборе, переделанном в Храм Братства. Застегнулся Рылеюшка, приветственно рукой наблюдателю от Лондона, Герцену, помахал. Пошел к котлу. Там как раз голова Кюхли всплыла, с глазами белыми, выпученными. Ну и рожа, Рылееву подумалось.

И после смерти лох лохом, подумалось.

…закрыв массивные двери храма, Сашка Романов встал у дверей, сторожить. Внутрь не заглядывал, не положено. Да и не хотелось. Был он дурачок. Приемный отец сильно по голове бил, да бухлом с малолетства угощал. А мамка приемная все по солдатам шарилась, пока от сифилису не издохла. А настоящих своих родителей Сашка не помнил. Проверив замок, пошел в угол, лег на иконы, в груду сваленные. Знал, господа до утра будут праздник праздновать. Закрыл глаза, прочитал три раза, как полагается, молитву Свободе, Равенству, да Братству. Захрапел.

Зажужжал где-то комар.

Город солнца

– Значит так, ребята, – сказал Чиполлино, хмурясь.

– Получена из центра директива, – сказал он.

– Мочить, – сказал он.

– А… – сказала Редисочка.

– Да, – глухо сказал Чиполлино.

– И щенков вместе с ними, – сказал он.

Повисло в подвале молчание. Играл желваками Чиполлино, наматывая на мозолистые кулаки тельняшку рваную, все в ожогах от папиросин, черную по шву. Нащупал вшу, не глядя, раздавил ее ожесточенно. Послышался треск. Потянулся к куму Тыкве, молча руки на коленях сложившему. Сказал ему.

– Дай закурить, братка, – Чиполлино.

– Размолчались, команда, – сказал он.

– Нечего, – сказал он.

– Как они нас, не жалея, – сказал он.

– Так и мы их, – сказал он.

– Бить, давить будем! – крикнул он ожесточенно.

– Кровью у меня истекут, как синьор Помидор гребанный! – крикнул он.

Затихли снова. Затягивался папиросиной, протянутой Тыквой, Чиполлино. Морщился шелухой лица трудового, покачивались перья на голове, от табака пожелтевшие. В глазах огонь мрачный горел, на котором тысячелетиями трудовые луковицы поджаривались, не в силах даже осмыслить, каким мучениям их подвергает буржуазия в лице тропических фруктов всяких, и уроженцев средней полосы России, к ним примкнувшей. Затягивался Чиполлино, покашливал, ссутулившись. Смотрела в стену, шепча что-то белыми с изнанки губами, Редисочка. На прикладе ее «Мосина» четыре зарубки уже были. Даром, что гимназисточкой Редисочка пришла в революцию. Черта оседлости, мучения предков, вечный форшмак, заунывная песня раввина. Все в прошлом теперь для Редисочки. Винтовка у нее в руках. Смотрит на Чипполино с обожанием. Еще б ей не смотреть – Луковка, как его ласково товарищи звали, – Редисочке целку сбил. После той ночи, жаркой, революционной, – когда отряд на постое в местечке был, – Редисочка и ушла с отрядом. Отец прослезился, но ничего не сказал. Хорошо, не петлюровцы. Те не только б трахнули, те еще бы и убили. Махал вслед платком Редисочке отец, красным, как кровь синьора Помидора совсем… Усмехнулась Редисочка недобро, вспомнив. Синьор Помидор был первый, кто зверю революции на клык попал. Сдавливал руками руки Чиполлино и Чиполлоне – сын душил спереди, отец сзади, – багровел, хотя казалось бы, куда еще больше. Ртом воздух хватал, словно все вымолвить что-то пытался.