Изменить стиль страницы

Жером обожал его спящим и называл это это «поддать угольку в мою сонную черную шахту».

Жером как раз забрасывал вторую лопату, когда ему позвонил уставший и окровавленный Лоринков.

– Мон дье! – сказал Лоринков.

– Оуи! – сказал Бернар.

– Бонжур, – сказал Лоринков.

– Оуи, – сказал жером.

– Эти русские, – сказал Лоринков.

– Эти приднестровцы! – воскликнул он.

– Эти салады! (ублюдки – фр.) – сказал он.

– Да?! – спросил Бернар и прекратил фрикции.

– Они убили гомосексуальную пару! – воскликнул Лоринков.

– Ты уверен?! – вскричал Жером.

– У меня есть снимок! – сказал Лоринков.

– Салады! – воскликнул Жером.

– Шли срочно! – воскликнул он.

– Половину мне! – сказал Лоринков твердо.

– Сорок процентов, – сказал Жером.

– За детей ты не дал и двадцати, – сказал Лоринков.

– Эти дети, – сказал Жером жестко, – русские дети, приднестровские салады, срал я на них!

– Зачем ты сравниваешь, – сказал Жером, подучивший русский.

– Пара прекрасных юношей, убитых саладами во время их поцелуя, убитые за их прекрасные гомосексуальные убеждения… – сказал Жером.

– И какие-то сраные дети! – сказал Жером.

– Мон дье! – ужаснулся Лоринков.

Мужчины помолчали.

– Был бы ты как мы, получал бы 70 процентов, – сказал Жером завлекающе.

– Извини, – сказал Лоринков.

– Я не гомофоб, просто у меня детская травма, – сказал он.

– Первое мое сохранившееся воспоминание из детства это белая женская жопа и щель, – сказал Лоринков.

– В бане подсмотрел, – покаялся он.

– Это видение всегда со мной, – пожаловался он.

– Все время хочу бабу, все время хочу, – пожаловался он.

– Так что я обречен на мохнатку, – сказал он.

– Обречен жить с сучками, – сказал он.

– Бедный мальчик, – сказал Жером.

– Проклятые сучки! – сказал он. – Чертовы саладки!

– Ага, – сказал Лоринков.

– А вот Леонид проснулся, – сказал Жером, – и говорит, что ты сам – русский салад!

– Какой же я русский, – привычно соврал Лоринков.

– Я болгарин, – сказал он, глянув на этикетку бренди «Солнечный бряг», украденную в разгромленном магазине.

– Точно? – спросил Жером.

– Клянусь Дерриде! – сказал Лоринков.

– Он поклялся Дерриде, – сказал Жером любовнику.

– Это серьезно, – согласился Жером.

– Ведь наш французский мыслитель Деррида это Святое для всего мира, так ведь – сказал он.

– Ладно, меня ждет черный вход Лени Лари, – сказал он.

– Прощаемся, – сказал он.

– Адью, – сказал Лоринков.

– Бонжур маман, – сказал Жером.

Это значило конец связи.

Лоринков усмехнулся и покачал головой. Вынул страницу с фотографией обнаженной японской ныряльщицы.

Расстегнулся.

…в уцелевшей квартире в соседнем доме кто-то поставил пластинку в проигрыватель. Заиграла музыка. Это была группа «Роллинг Стонуз».

– Энджелс, – грустно запел Мик Джаггер. – Э-э-э-нджелс…

Лоринков согласно кивнул.

– Все мы ангелы, все мы несчастные ангелы, – сказал он.

– Низвергнутые с Луны ангелы, – добавил он.

– Просто у каждого из нас был свой особенный полет, – сказал он.

Записал эту фразу на бумажку, которой вытерся, и сунул ее в карман. Откупорил бутылку. Стал пить бренди.

Вдалеке загрохотал пулемет.

На тени Земли, улыбаясь, глядела Луна.

Кюхля

Подписав расстрельный список на 100 человек, прокурор Рылеев отбросил перо, поднялся и прошел к камину. Уселся на табуретку, услужливо Сашкой Романовым подставленную. Не глядя, дал снять с себя сапоги. Протянул зябкие руки к пламени, огненными скакунами гарцующему. Молча, как подобающее, принял на плечи замерзшие шубу соболиную. В кабинетах в Москве было холодно, не хватало угля. Народ волновался. Рылеев, поморщившись, вспомнил извещение министра полицейского сыска, Бестужева. Тот прямо писал, что народ волнуется, и что на Охотных и прочих рядах поговаривают, что при убиенном Николае Палкине такого, мол, безобразия, не было. И никакие инструкции агентам распространять слухи, будто это Бывшие плохо стараются на рудниках в Сибири, на быдло не действовали. Народ замерзал, и хлеб ситный стоил уже по рублю, а не по пять копеек, как раньше. Пришлось, чтобы недовольстве народное в нужное русло направить, заговор изобразить.

На сей раз Кюхлей пожертвовали…

Плохо, плохо, подумал Рылеев.

– Кюхля, Кюхля, – прошептал он, грея руки.

– Светлый ты человечек, – прошептал он.

– Боевой товарищ и друг, – прошептал он.

– Сколько мы с тобой дел натво… порешали, – пробормотал он.

– А самое главное, – прошептал он.

– Дело всей жизни, – прошептал он.

– Темницу народов, – прошептал.

– Немытую Россию, – прошептал он.

– Россию Палкина, Николашки, – прошептал он.

– Разрушили до основанья, – прошептал он.

– И вот теперь, светлый ты товарищ Кюхля, – сказал он.

– Мы, твои товарищи, вынуждены, – сказал он.

– Пожертвовать тобой ради идеалов, – сказал он.

– Нашей с тобой общей революции 1825 года, – сказал он.

– Кюхля, Кухля, – сказал он.

В углу бесстрастным истуканом стоял Сашка Романов, ожидая хозяйского знака, чтобы чаю изобразить, или чего покрепче. Рылеев к присутствию пострелёнка привык. Знал, что никакой угрозы тот не представляет. Взятый с младенчества в семью тружеников – ремесленника и торговки бубликами, – Сашка был воспитан в настоящих революционных традициях Свободы, Равенства и Братства.

Пил, курил и трахался с одиннадцати лет.

Конечно, никаких карьерных перспектив у гражданина А. Романова в России после Светлого 1825 года не было. Но что поделать, такова неумолимая диалектика революции, знал Рылеев. Да и пусть спасибо скажет, что не удавили, как отца, мамашу, сестер, и братьев. Тоже ведь диалектика, подумал гражданин Рылеев. Но что было, то быльем поросло, чай год уже 1854—й, подумал с грустью Рылеев, утром увидавший седые усы в зеркале брадобрея. Отшумели революционные зори. Полностью полегли сосланные на Кавказ полки Семеновский и Преображенский, которые приняли участие в революции, и благодаря поддержке которых, было с корнем уничтожено семя поганых Романовых. Ну, кроме Сашки, которого Рылеев сам не знал почему, но велел в живых оставить. Да тот мал был, – год всего, – и толком сам ничего не помнил. А за те 25 лет, что вырос, Россия преобразилась! Не то, что при козле этом, Николае, которого совет декабристов, сразу после удачного завершения революции, велел четвертовать на Сенатской площади. Россия стала по-настоящему свободной страной, читал с гордостью Рылейка – как его товарищи звали ласково, они вообще все были ласковые, кто-то и с мужиками целовался, – независимой, самостоятельной, мирной и демократической. Писал об этом в популярном издании «Колокол» прогрессивный журналист Герцен, который при Палкине был вынужден покинуть страну, и обосноваться в Лондоне, а после Революции вернулся. Издает сейчас «Колокол» в Москве, тираж 100 тыщ! Таких тиражей нигде в мире нет, с гордостью думал Рылейка. Да и не только в этом мы весь мир поразили, гордился он. Ведь первым делом товарищи декабристы разрушили оковы и стены темницы народов.

Расцветали сейчас тысячью цветов независимые и свободные Финляндия, Украина, Бессарабия, Дагестан, Крым, Туркестан, Дальневосточное ханство…

Наши друзья, с гордостью думал про новые страны Рылейка.

Там, правда, всех русских вырезали, но газета «Колокол» советовала отнестись к этому с пониманием. Товарищ Герцен так и писал:

– Разве не надо нам, русским, подумать о том, – писал он.

– Что некоторые эксцессы, совсем незначительные, – писал он.

– Спровоцированы в независимых странах, созданных нами, – писал он.

– Именно нами же! – писал он.

– Мы, держиморды, – писал товарищ Герцен.

– Сами виноваты в том, что наша рожа кирпича просит, – писал он.

– Как и глотка – ножа, а спина – пули, – писал он.