Изменить стиль страницы

— Нет, нет, потом… Лучше дай покурить. У тебя что-нибудь осталось?

— Вот. — Из протянутой мятой пачки посыпались крошки табака, сломанные сигареты.

Оба с сожалением глядели на измятую пачку, будто нарочно цеплялись за нее взглядом, чтобы отогнать другое видение, от которого все время старались избавиться.

— Поищи в… спальне… в тумбочке… — наконец произнес старик, запинаясь после каждого слова.

Молодой прикусил губу, которая жалобно по-детски задрожала, но послушно пошел в спальню.

На этот раз он долго не возвращался, казалось, совсем ушел из дому. Лицо седого болезненно исказилось, и он всем корпусом подался вперед.

Шаги, которые он услышал, не изменили его застывшей позы. Они были слишком быстрыми, чтобы сразу уложиться в сознании, опередить появление молодого на пороге.

Впрочем, не это внезапное появление, а выражение до мельчайших подробностей знакомого лица, подействовало на старика, как электрический ток.

— Прости! Я не должен был посылать тебя туда, — сказал он быстро. — В конце концов можно было…

— Все равно придется через это пройти. Сегодня или завтра. Бери, закуривай!

Кончики двух сигарет одновременно покраснели, и по комнате поплыли две ниточки голубоватого дыма, пересекая одна другую, они сливались в длинную прядь и таяли возле раскрытой форточки. Старший глубоко затягивался, как человек, испытывающий жажду, припав к стакану воды, выпивает его, не отрывая губ, глоток за глотком. Молодой затянулся два-три раза и прикусил край сигареты. Она теперь тихонько тлела, обрастая на конце столбиком пепла. Заметив это, юноша бросил сигарету в пепельницу и быстро поднялся.

— Вот, — сказал он, вынимая из кармана какой-то пакет.

Большой конверт, выпуклый с обеих сторон, упал на стол заклеенной стороной кверху.

— Что это?

— Был в тумбочке на сигаретах.

Толстый конверт все еще лежал на столе. Две пары глаз устремились к нему, словно стараясь сквозь толщу бумаги прочесть то, что находилось в середине.

— Ну, что же, открывай, — хрипло произнес старший.

Осторожно, будто делая сложную операцию, молодой булавкой, вынутой из отворота пиджака, надорвал конверт.

— Тут только…

Оранжевый круг выскользнул на скатерть, кончик туго свернутой ленты отскочил в сторону и теперь пружинисто вздрагивал на краю стола.

— Не понимаю… Лента? Почему лента?

Воцарилось молчание.

— Может..?

— Да.

Побледнев, они поглядели друг другу в глаза, взглядом договариваясь не высказывать догадку вслух.

Бобины магнитофона плавно закружились, и между ними побежала узенькая оранжевая ленточка. Двое мужчин не отрывали от нее взгляда, словно надеясь на зримое появление кого-то третьего. Но ленточка бежала, равнодушно-безмолвная, похожая на вспышку пламени в своем непрерывном мерцании.

— Ты не ошибся? Звук включен?

И как бы в подтверждение этих слов, неожиданно зазвучал еще один голос, четко и звонко, словно в разговор вмешался кто-то третий.

Они ждали этого с лихорадочным нетерпением, хотели как можно скорее узнать, о чем им расскажет запись. Они думали только о содержании записи, а не о той живой речи, в которую это содержание воплотится. Но теперь, когда прозвучали первые обращенные к ним слова, в сознание вошло лишь их звучание, не содержание, а лишь голос, со всеми внезапными изменениями приглушенного тембра, с легкими придыханиями в конце фраз, предшествующих паузам.

Он звучал в комнате, словно далекое эхо, словно отголосок прошлого, каким-то чудом прорвавшийся сквозь проложенный смертью черный кордон.

— Прости, но я… пусти сначала! — Седоголовый так сжал губы, что они совсем побелели.

Движение руки, и ленточка тихо шелестя, завертелась в обратном направлении.

Перед тем, как снова включить звук, рука молодого замерла в воздухе.

— Ну же, ну!

Пальцы вытянулись и легли на клавиатуру настройки, потом безымянный нажал на белую пластмассовую клавишу.

Диски снова плавно закружились. Теперь в немом шорохе ленточки, предшествовавшем рождению слов, обоим слышалось не молчание, а сдержанный вздох, который вот-вот прорвется пафосом каких-то особенно значимых слов. Но первая фраза прозвучала по-будничному просто, в ее интонации все было знакомо до мелочей.

«Я представляю, как вы вернетесь домой, мои родные, вконец измученные, ошеломленные тем, что случилось, и мне захотелось хотя бы таким способом побыть с вами рядом, договорить хоть несколько минут. Это тот разговор, который так и не состоялся между нами, потому что вы всегда избегали его, руководствуясь неписаными законами фальшивого гуманизма, по которым даже приговоренного к смерти человека надо до последней минуты уговаривать и утешать. Знали бы вы, насколько это в действительности не гуманно. Мне кажется, что стены нашей квартиры, словно эхо, повторяют все те слова, которые я громко говорила, когда оставалась дома одна. Но хватит об этом. Ленточка бежит безостановочно, а у меня такое впечатление, будто я вся должна уместиться в ее узком ложе, в тех нескольких десятках метрах, которые отсчитывают короткое время моей с вами беседы. Как я жалею теперь, что не писала вам раньше, когда моя правая рука еще так страшно не болела, и я могла держать карандаш! Бег ленточки парализует мой разум, все заранее приготовленные, налитые, словно отборное зерно, слова рассыпаются, смешиваются с половой. Сейчас я должна остановить магнитофон, немного полежать спокойно и еще раз взвесить то, что должна вам доверить, то, в чем хочу вас переубедить… Ну вот, я немного собралась с мыслями. Вас, наверно, удивило слово «доверить»? Ведь вам обоим, тебе, мой любимый Себастьян, и тебе, мой маленький Эрнст, — не обижайся на меня, для матери даже взрослые дети всегда остаются маленькими, — так вот вам обоим казалось, что вы знаете меня, как знает человек пять пальцев на собственной руке. До определенного времени так и было. Но внутренний мир человека, к счастью, подчинен тем же законам, что и все живое. Без непрерывного обмена веществ живой организм погибает. Каждый миг он должен что-то отдавать и что-то вбирать в себя. Для меня, Себастьян, запертой в рамках семьи, такой питательной средой была твоя подпольная деятельность. Я волновалась о тебе, о хрупком нашем счастье, которое могло рухнуть всякий раз, как ты выходил из дома, тревожилась о каждом порученном тебе деле, гордилась тобой, одновременно проклиная черты характера, толкнувшие тебя на этот опасный путь. И я стремилась, изо всех сил стремилась, хотя бы дома обеспечить тебе минимальный покой, позаботиться о тех мелочах, которые помогли бы тебе отдохнуть. Я взяла на себя все будничные хлопоты, скрывала смятение, охватывающее меня, старалась сохранить здоровый юмор, так не совместимый со всем, что творилось вокруг. Нет, нет, не думай, что я хвастаюсь этим. Я давала значительно меньше, чем брала от тебя.

Когда после нескольких провалов товарищей, изверившись в эффективность того, что делал, ты отошел от подполья, я даже обрадовалась: наконец-то постоянный признак неуверенности и страха исчез из моей жизни! Ты помнишь эти дни? Они были наполнены не событиями, а пустотой, которая вдруг заполнила мою и твою души. Мы скрывали это друг от друга, но пустота зияла как вечно свободное место близкого человека, который навсегда ушел от нас. Нам представилась возможность переехать в эту квартиру, к моим, тогда еще живым старикам. Мы ухватились за это, как за спасательный круг. Хлопоты, связанные с переездом, новая работа, которую ты нашел при небольшой больнице — это были перемены, заполнившие наши дни новизной. Почему же снова в моей душе стал нарастать страх?

Теперь я обращаюсь к тебе, Эрнст! Помнишь, ты как-то прибежал из кино, куда вы ходили всем классом, и взволнованно стал рассказывать мне о кадрах из только что виденной кинохроники. Ты вытянулся по-военному, как те солдаты, что маршировали перед тобой на экране, и в глазах твоих светилось подлинное преклонение перед несгибаемой мощью солдатских колонн, которые шли под знаменами рейха. Я тогда чуть не ударила тебя по лицу — ты испуганно отшатнулся и, обиженный, отошел от меня. А я осталась стоять, не в силах шагнуть, и у ног моих разверзлась пропасть…