Изменить стиль страницы

Не упрекай своих друзей, Себастьян, они не сразу приняли меня в свой круг и не сразу дали первое поручение. Вот то, что я скрывала от вас и что теперь доверяю вам. Да, четыре долгих года я жила двойной жизнью. Говорю «четыре», потому что и два послевоенных, пока меня не свалила болезнь, я работала в рядах коммунистической партии.

Пряча в своей хозяйственной сумке листовки или шрифт, появляясь на явке, — а она всякий раз могла провалиться, — я знала, что подвергаю смертельной опасности и вас, мои самые дорогие и родные! Но, как ни парадоксально это звучит, я делала это ради вас. Для тебя, Себастьян, чтобы ты снова поверил в силу сопротивления, в неизбежность поражения такого чудовища, как фашизм, ибо человек по самой своей природе жаждет жить, а фашизм — это смерть всего живого, глумление над всем, чего достигли люди на протяжении долгих веков борьбы во имя утверждения разума и правды.

Я вступила на этот путь для тебя, Эрнст, прежде всего защищая тебя. И не только от физической смерти, как мать, стремящаяся сберечь тебе жизнь, а и от растления духовного, которое могло убить в тебе человека. Этого я боялась больше всего, ибо беззащитную детскую душу легко прельстить лицемерным блеском и пышными лживыми словами о величии и каком-то особом призвании немецкой нации.

А теперь я снова вынуждена остановить магнитофон. Нет, я не устала, я очень взволнована, так взволнована, что даже боль притаилась за порогом моего восприятия. Даже она не мешает мне думать. А мне хочется обдумать каждое слово, чтобы оно стало весомым, вместило в себя как можно больше, омылось живой кровью моего сердца.

…Вот и близится к концу мой разговор с вами. То, что я хочу сказать вам, для меня очень значительно, но я так и не нашла равнозначных слов. Они испепеляются, как только возникают у меня в мозгу, и лишь одно говорит, словно неопалимая купина: МАТЕРИНСТВО. Теперь я вижу, — в него укладывается все.

Я вся перед вами, родные мои! Молоденькая девушка, мечтая о счастье, доверчиво вложила свою руку в твою, Себастьян. Молодая мать, ошеломленная чудом возникновения новой жизни, лелеять и беречь которую так безмерно сладко и так безмерно страшно. Пожилая женщина, для которой понятие материнства постепенно расширялось и наполнялось новым смыслом. Все ступеньки моей жизни были устремлены к этой вершине. Именно отсюда я увидела мир таким, каков он, есть, именно здесь я поняла, как много вбирает в себя слово «мать», поняла, что, защищая добро от зла, мы, матери, тем самым утверждаем саму идею бытия. Встаньте на минутку рядом со мной, внимательно приглядитесь к тому, что делается вокруг нас. Ведь фашизм снова поднимает голову! А не кажется ли тебе, Себастьян, что в этом есть и частичка твоей личной вины? Ты же знаешь, что будет, если не преградить ему путь!

Мой маленький Эрнст, ты химик и любишь четкие формулы. Загляни же в ту реторту, где недобитые гитлеровцы вместе с генералами Клеями и ему подобными варят ядовитое зелье, каждый глоток которого может стать смертельным для нашего народа, для всех людей всего земного шара. Произведи анализ заложенных в эту реторту веществ, напиши формулу и ты увидишь — это так!

Лишь задуматься над этим я прошу вас, ибо знаю, честности и смелости у вас достаточно.

Как странно, я собиралась сказать вам множество нежных слов, — они переполняют мое сердце! — а говорю я о вещах, на первый взгляд странных в минуту расставанья. И все-таки моими устами говорит сама любовь, сама нежность, само желание в последний раз по-матерински защитить вас.

Через полчаса придет медсестра и сделает мне очередной укол морфия. Боль совсем отступит. И на четверть часа придет блаженное полузабытье, где виденья станут перемежаться с явью. И мне будет казаться, что человек не может исчезнуть окончательно. Его дыхание, тепло его тела, биотоки мозга, электрические импульсы, рожденные в мышцах, попадая во внешний мир, включатся в общую мировую энергию. Может, и часть меня долетит до вас с ветром, с поцелуем луча, с запахом травы, которая вырастет на маленьком могильном холмике. А я буду думать и о том, что человек остается живым до тех пор, пока память о нем сохраняется хотя бы в одном сердце. А у меня будет два таких убежища.

Вот и все, мои любимые! Впрочем, нет, еще одно: сотрите с ленты все, сказанное мною. Сегодня вы еще оглушены горем, не свыклись с мыслью, что я ушла от вас, и потому можете меня слушать. Второй раз это причинит вам боль, а не радость. Сделай это сейчас же, Эрнст, мой мальчик!

Теперь уже окончательно все. Ленточка вот-вот кончится, а мне хочется еще раз сказать вам, как я люблю вас. Целую вас обоих всем своим сердцем. Ваша мама…»

Воцарилось молчание, хотя бобины еще вертелись. Сейчас на одной из них, той, где еще осталось несколько витков, лента оборвется. Обоим это почему-то показалось непоправимой катастрофой.

— Останови! — громко крикнул отец. В его глазах мелькнул вопрос, робкая просьба.

Сын, возражая, покачал головой.

— Она нас попросила… — Палец лег на одну клавишу и сразу же на другую.

Теперь лента перематывалась в обратном направлении, невидимая резинка стирала с ее поверхности фразу за фразой. Магнитофон казался живым существом, хищным зверем, жадно поглощающим слова.

Старик обмяк в своем кресле. Спина его сгорбилась, руки, соскользнув с подлокотников, бессильно упали на колени.

— Она делала это не ради нас, а за нас, — сказал он, нажимая на слова, — да, за нас…

Сын ничего не ответил. Он убрал магнитофон, оглянулся, словно хотел что-то найти, и быстро вышел в кухню.

Вода в кофейнике на три четверти выкипела. Эрнст влил в него еще кружку, опять поставил на огонь и бездумно наблюдал, как поднимается легкий пар, как он постепенно густеет, потом становится прозрачным, поднимается высоко вверх и тает. На поверхности воды появились пузырьки. Он видел только эту воду и только эти пузырьки. Потом, опомнившись, насыпал в электромельницу темно-коричневые блестящие зернышки. Мельница зажужжала.

Эрнст заварил кофе и дал ему вскипеть. Острый аромат ударил в ноздри, заполнил всю кухню. Это был запах, знакомый с детства. Домашний запах. Тугой клубок подкатился к горлу. Юноша прижался лбом к холодному стеклу, с усилием глотнул, рукой провел по горлу. Спазм не проходил. Этот запах, домашний запах…

Поздно ночью Эрнст проснулся, словно от толчка. Отец спал или притворялся, что спит. Эрнст на цыпочках подошел к двери соседней комнаты, прислушался. Затрудненное, нервное дыхание. Может, надо войти, присесть на край кровати, что-то сказать? Он чувствовал, что не сможет этого сделать, но все же долго стоял, колеблясь. Потом понял — его подняло с кровати другое. Тихонько прошел в столовую, не зажигая света, вынул из магнитофона бобину.

Она ничего уже не могла рассказать, эта оранжевая лента! Но он заботливо уложил ее в футляр, подошел к книжной полке. Пальцы быстро пробежали по знакомым корешкам. Каждая книжка откликнулась ему своим голосом: одна ироническим, вторая рассудительно-холодным, третья страстным, четвертая веселым, исполненным радости. Он раздвинул книги и поставил между ними футляр с бобиной. Тоненькое его ребрышко теперь тоже напоминало корешок книги. Молчаливой и речистой.

Встреча у почтамта

После смерти жены Себастьян Ленау допоздна засиживался в аптеке. Давно уже покоились в футляре крохотные весы и за дверцами шкафа тускло поблескивали фарфоровые ступки и пестики, стеклянные мензурки и пробирки, а Себастьян все еще что-то записывал, подсчитывал, иногда просто механически листал рецептные бланки, старые счета. Мария сочувствовала старику, понимала, как не хочется ему возвращаться в опустевшую квартиру, но присутствие кого-либо по вечерам в помещении аптеки ее не устраивало. Ведь ключ от верхней комнаты был не только у нее.

Правда, Фред чаще всего предупреждал о своем приходе по телефону, говорил, что достал билеты в кино на такой-то сеанс. Если речь шла о двух билетах, Мария знала — Фреду надо встретиться с ней, если звучала цифра «три» — она, не раздумывая над тем, с кем должен встретиться Шульц, задолго до назначенного времени покидала аптеку и ночевала у себя дома, в квартире, которая официально считалась ее жильем. Эту квартиру, так же как аптеку, устроил для нее Гельмут Зеллер, к которому ее направили немецкие товарищи, коротко объяснив: «На Гельмута можете положиться во всем».