Изменить стиль страницы

— Что за доктор?

— Немец. Вессельхофт. Я ездил к нему в Вермонт посоветоваться насчёт матушкиных болестей. Он рекомендовал диету из чёрного хлеба с молоком и то, что он зовёт «зиц-бад».

— Сидячие ванны?

— «Зиц-бады», мой дорогой Нат, «зиц-бады». По-немецки, согласись, звучит внушительней. Матушка обещала рекомендациям Вессельхофта следовать неукоснительно. Идёшь?

Не дожидаясь ответа, голый Адам прыгнул в реку, чтобы через мгновение вынырнуть, оглашая окрестности восторженным рёвом. Объяснил, отфыркиваясь:

— Здесь вода до июля не прогревается! Лезь!

— Пожалуй, я отсюда, с бережка посмотрю.

— Да ладно, Нат! Я думал, вы, северяне, крепкие ребята?

— Крепкие, однако не до идиотизма же! — захохотал Натаниэль.

Прорву времени друзья провели в разлуке, а встретились — и словно не было этих месяцев.

— Иди в воду, трусишка! — позвал Адам.

— Спаси, Господи! — решился Старбак.

С шумом, брызгами, как Адам парой минут раньше, рухнул в воду и пробкой выскочил на поверхность:

— Холоднючая!

— Тебе в самый раз! Вессельхофт рекомендует такие ванны принимать каждое утро.

— В Вермонте что, психов не запирают в жёлтые дома?

— Наверно, запирают. — засмеялся Адам, — Вессельхофта не запрёшь. Пациентов у него — пруд пруди. Вступятся.

— Я лучше умру молодым, чем каждый день такую пытку терпеть. — Старбак выбрался на берег и лёг на траву, подставив тело ласковым солнечным лучам.

Адам устроился рядом:

— Так что там с рейдом этим?

Старбак вкратце поведал ему историю бесплодного похода, опустив бойкот, которому его подверг на обратном пути полковник, и сгладив или обойдя острые углы, так что выходило, будто во всём виновата погода. Закончил выводом, что война, по всей видимости, будет похожа на их набег: бестолковой, недолгой и бескровной.

— Войны никто не хочет, Адам. Это же Америка!

Адам поморщился:

— Ты не понимаешь, Нат. Север нас не отпустит. Союз важен для них. — он помолчал, — И для меня тоже.

За узкой полоской реки паслись коровы, тилинькая колокольцами. Адам спросил:

— Ты слышал, что Линкольн объявил призыв семидесяти пяти тысяч добровольцев?

— Слышал.

— Их газеты пишут, что к июлю это количество увеличится втрое.

— Побеждают не числом, Адам.

— Наверное, ты прав. Тем не менее, меня это пугает. Пугает, что Америка погружается в пучину варварства. Пугает, что с каждым днём всё больше тупиц, рассуждающих о будущих потерях так спокойно, будто речь идёт не о человеческих жизнях, а о шахматных фигурах. Пугает, что мои близкие, мои соседи, мой сокурсник, наконец, превратились в гадаринских свиней девятнадцатого столетия… [14]

Адам опёрся на локоть. Взгляд его устремился к горизонту, к зелёным холмам:

— Жизнь и так хороша.

— Люди сражаются, чтобы сделать её лучше.

— Ты говоришь штампами, Нат.

— А за что же, по-твоему, они сражаются? — насупился Старбак.

Адам дёрнул плечом, как бы подразумевая, что ответов — миллион, и ни единого однозначного:

— Сражаются те, кто слишком глуп или слишком горд, чтобы признать, хотя бы частично, свою неправоту. Надо сесть за стол переговоров, Нат, и договариваться. Сколько бы времени переговоры ни заняли: год, два, пять лет… Переговоры лучше войны. Что Европа о нас подумает? Десятилетиями мы надували щёки, дескать, Америка — вершина цивилизации, Америка — благороднейший эксперимент человечества, Америка — то, Америка — сё, а Америка вдруг — хрясь! — и развалилась на две части! И ради чего? Ради прав штатов? Ради сохранения рабства?

— Твой отец с тобой вряд ли согласится.

— Отец… — мягко сказал Адам, — Отец рассматривает жизнь, как игру. Мама говорит, что он так и не повзрослел.

— А ты повзрослел раньше срока?

Немудрящей шутки Адам словно бы и не заметил:

— Я — не мой отец. Не могу я вещи принимать легко. Как бы ни хотел, не могу. Особенно такие серьёзные, как война. — он повернулся к Старбаку, — А ты, говорят, вляпался в неприятности?

— Кто говорит?

Смотреть в глаза прямодушному Адаму было стыдно, словно в глаза собственной совести. Старбак уставился в небо.

— Отец, кто ж ещё. Он писал мне, просил съездить в Бостон к твоему родителю.

— Рад, что ты не ездил.

— Ездил. Твой батюшка беседовать со мной о тебе не пожелал. Я слушал его проповедь. Он устрашающ.

— Всегда таким был. — хмыкнул Старбак.

Зачем Вашингтон Фальконер посылал Адама к преподобному Элиалю? Жаждет избавиться от нахлебника?

Адам сорвал травинку и растёр меж пальцами:

— Почему ты так поступил?

Лежавший на спине Старбак внезапно застеснялся собственной наготы. Перекатился на живот:

— Ты о Доминик? Похоть, как мне кажется.

— Похоть?

— Трудно описать одним словом. Что-то, захватывающее тебя целиком. Вот как кораблик плывёт себе по морю, куда ему надо, и тут налетает ураган, подхватывает и тащит с собой. Как пение сирен, — и понимаешь, что поступаешь неверно, а поделать ничего не можешь.

Некстати вспомнилась Салли Труслоу, и он поёжился. Адам заметил движение друга, но истолковал на свой лад:

— Тебе надо вернуть деньги этому Трабеллу?

— Надо.

Старбак понятия не имел, где взять деньги для Трабелла, а потому ещё пару часов назад, когда был полон решимости вернуться домой, сознательно избегал мыслей о долге. Теперь же необходимость уезжать из Виргинии отпала, и Трабелла можно было до поры, до времени выбросить из головы.

— Не знаю, как, но надо.

— Думаю, тебе стоит вернуться домой. — сказал Адам, — Помиришься с родными, уладится и с Трабеллом.

— Ты не знаешь моего отца.

— Странно видеть смельчака, рвущегося в бой, и при этом до дрожи в коленках боящегося отца.

Старбак усмехнулся, но потряс головой:

— Домой мне хода нет. Не хочу.

— Часто мы делаем то, что хотим? Есть чувство долга, обязанности…

— Не в Доминик дело, понимаешь. Назрело-то всё гораздо раньше. Может, мне не надо было в Йель поступать. А, скорее, не надо было креститься вовсе. Мы ведь крестимся только тогда, когда, как личность, уже сформировались, потому что сознательно очищаемся от прошлых грехов и посредством крещения сознательно даём обет не грешить больше. А я не испытывал ничего подобного до крещения, и не испытал после того, как отец меня окрестил. Я — не христианин, Адам. Я привык жить во лжи, и в семинарии мне было не место.

Признание друга поразило Адама до глубины души:

— Ты — христианин!

— Нет, хотя и хотел бы им быть. Я же видел, как крестились другие, как сияли их лица, как Дух Святой нисходил на них. Видел, а сам не чувствовал ничего похожего. Хотя хотел, всегда хотел.

Старбак умолк. С кем бы он ещё мог поделиться тем, что давно накипело, как не с Адамом? Добрый мудрый Адам, как спутник Пилигрима Верный у Беньяна.

— Я молился об этом, Адам! Не верил, и молился! И крестился ведь в надежде обрести веру. Тщетно. Не обрёл.

Отец растил его, внушая, что он грешник и будет грешником до того светлого дня, когда крещение очистит его душу, и благодать, коснувшись чела его, сделает другим человеком. Крещение, думал Натаниэль, поселит в его грешной душе Христа, и всё будет хорошо.

Только не поселило крещение в его душе Христа. Ровным счётом, ничего не изменило. Нет, он, конечно, делал вид, что изменило, ведь именно этого ждал от него отец, но ложь копилась в нём, копилась, как гной, и однажды, когда Натаниэль встретил Доминик Демаре, гнойник прорвался.

— Понимаешь, раз Христос не сходит ко мне, может, это знак, что спасения мне не предназначено? А, раз так, что мне делать в церкви?

— Боже… — сказал Адам, ужасаясь его отступничеству, — Душу нельзя преобразить внешним воздействием, на мой взгляд, только исходящим изнутри неё самой.

— То есть, даже Христос не может сделать?

— Может. Бесспорно, может. Однако Он бессилен, пока ты Его не призовёшь. Позови Его, Он услышит.