Изменить стиль страницы

Кажется, Сулейман отнесся к этому серьезно. И доктор Рыжиков выложил все до конца:

– Он был у нас самый красивый парень и на аккордеоне играл. А родом из Новороссийска. У них на Черном море все музыкальные. Мы так и думали, что после войны будет играть в джаз-оркестре Леонида Утесова. Собирались коллективное письмо писать, чтоб приняли. «Дорогой и многоуважаемый Леонид Осипович! Пишут вам бойцы четвертой роты второго воздушно-десантного батальона такого-то гвардейского воздушно-десантного полка, такой-то гвардейской воздушно-десантной дивизии. Мы все очень любим слушать зажигательные песни в исполнении Вашего джаз-оркестра. И у нас есть для Вас приятная новость. В нашей роте в первом взводе…» А нас он будет по контрамаркам пропускать. Все уже обговорили. И если в брошенном блиндаже или в разбитом магазинчике где аккордеон находили, сразу ему, на пробу. А аккордеонов там, в Европе, было тьма. Аккордеоны и велосипеды. Мы идем, остатки роты, и, бывало, все на велосипедах, до следующего КПП. Ну, там ссаживают, велики – трофейной команде, бывало, и аккордеон заберут, мы до следующего склада топаем, там снова седлаем… Но это так. Ему уже награда шла, Слава второй степени. Это за Балатон, когда немцы нам всыпать хотели. Танковая армия СС прорывалась, а у нас артиллерия с тягачами отстала, снег с дождем, все раскисло, лежим в ячейках и богу молимся. Под рукой только пэтээры да гранаты. А «королевского тигра» ничем подручным не возьмешь, не такой орешек… Вот один, здоровенный такой, вылез нам на окопы и начал утюжить. Помесил как следует, потом встал, фыркает. Может, водитель ориентировку потерял, ему по щелям весь батальон из чего только возможно садит… Потом люк в башне открылся, офицер в черном высунулся, заозирался. Ну, этого тут же и подстрелили. А люк открытый. И тут Юрка из окопчика выскочил. Недаром у него фамилия такая – Скородумов. Так быстро, мы моргнуть не успели. В одной руке граната, другой хвать за буксирный крюк, за поручень, и сзади ему на спину – прыг! В люк гранату, а сам кубарем вниз, в свой окоп. В танке ка-ак грохнет! Целая серия взрывов, да каких! Боезапас, видно, рванул. Башню оторвало, бросило набок, «тигра» горит так красиво, с черным столбом… На остальных это даже подействовало, начали пятиться, будто здесь ух какая оборона. А тут один Юрка с гранатой. Мы после боя к нему побежали, будто никогда не видели. Посмотреть, что за человек. Смотрим – ничего, такой же, как и все. Грязь с аккордеона соскребает, смеется: «Чуть-чуть бы – и аккордеон раздавил бы, собака…» Вот был какой парень. А потом шли на Вену, это в Австрийских Альпах. Слоеным пирогом. Знаете, как это? По одной дороге мы наступаем, по другой, соседней, немцы отступают, по третьей мадьяры навстречу – сдаваться целыми полками… Очень неспокойно, за каждым поворотом неожиданность, часто и мы немцев опережали, только оглядывайся… Идем, вокруг дозоры выставляем: и впереди, и сзади, и по сторонам… Вот заночевали в одной горной деревушке, утром построились, ротный дозоры назначает. А нас всего кот наплакал… Вот… Меня – в головной. Рыжикову – продвигаться впереди колонны, метров за двести – триста, ушами не хлопать, чуть что – прыгать в кусты, открывать огонь, чтобы рота услышала… Потом: «Тьфу, ты же у нас глухой, контуженый! Сам влипнешь и роту загубишь. Скородумов, пойдешь вместо Рыжикова! То же самое, уши не развешивай!» Ну, он пошел. Утро в горах туманное, противное. Каждый куст шевелится, каждый камень что-то прячет. Роту со скалы, со стенки, не то что гранатами, камнями закидать можно. Он пошел, только мне сказал: «Тогда бери, тезка, мой аккордеон, понеси, а мне свою гранату дай, у меня нет». Я ему дал гранату. Мы все по последней гранате на пузе носили, чтобы в плен не попасть. Десантников, если излавливали, страшно пытали. Бедные ребята могли конечной задачи и не знать, а из них ее выламывали. Вместе с костями… Юрий Смирнов, например, тоже был в десанте, только в танковом. Поэтому так над ним зверствовали, к кресту гвоздями прибивали… Плена мы очень боялись. Дал я ему гранату, он говорит: «Вернусь – отдам, не бойся». И… километра три мы за ним прошли, тихо было. Потом впереди – бах! Граната… Мы пригнулись и от камня к камню, перебежками, вперед, за поворот. А там, Сулейман, уже все. Юркины остатки под откосом и три немца дымятся. И еще следы – раненые уползали. Видно, прыгнули сзади из-за камня, с ног сбили. Хотели утащить или засаду нам устроить. А он успел кольцо дернуть… у моей гранаты, которое я должен был… Вместо меня. Понимаете, Сулейман?

Сулейман только опустил глаза, не вправе что-нибудь сказать.

– Аккордеон к нему в могилу положили. И больше нам аккордеоны были не нужны. Так он и погиб за меня, а я живу за него. Не по праву. И у него ни родных, ни близких, сирота из детдома. Как Матросов. Да и как многие. Так что и доложиться некому, что я, мол, за него. Как жаль, что я могу представить его лицо, а вы уже не можете. Это значит, что со мной он умрет еще раз, навсегда.

– А вы нарисуйте, – посочувствовал Сулейман.

– Пробовал, – виновато сказал доктор Рыжиков. – Не такой уж я художник. Это надо настоящий талант иметь, лицо человека – самое неуловимое… Вот дошли бы до Вены – сфотографировались, а то все в обход да в обход… Я не заболтал вас, Сулейман?

За стеной осень с глухими завываниями переходила в зиму. Ночь – в утро. Чья-то жизнь – в смерть. Но и чье-то небытие – в жизнь. Приходила и уходила боль. И надо было нести службу на этом рубеже.

– А мы разве все не такие? – подумав, спросил Сулейман, едва знакомый доктору Петровичу персидский мальчик с красиво удлиненной черной, без сединки, головой и грустными тысячелетними глазами, наверно, от бессонной ночи. – За кого столько людей погибло, чтобы кто-то жил? Извините…

Это он сказал, чтобы облегчить ношу доктору Петровичу. И доктор Рыжиков это вполне понял. Он совсем проникся и достал из стола потертую ученическую тетрадку, отнятую у Аньки с Танькой. Вид у него был такой, будто сейчас он прочитает Сулейману стихи, которые давно пишет втайне от всех. Но это были не стихи. Это был длинный список каких-то людей. Фамилия, имя, отчество, возраст, адрес, подробные примечания против каждого. Часть списка уже поблекла от давности написания, часть чернела свежей рыжиковской каллиграфией.

– Вот… – чисто по-рыжиковски вздохнул он, как перед поднятием только что скатившегося сизифова камня. – Если хотите, Сулейман, влезть в это дело по уши, то должны знать и это. Сколько людей терпит боль… Только вокруг, в нашем городе… Вы скажете: все равно они старые, давно с ней свыклись. А им многим только за сорок, самый разгар жизни. И еще сколько терпеть… А даже если старые? Их жизнь уже не повторится, вот в чем штука. Никогда, понимаете? И надо ее поддержать изо всех наших сил. К сожалению, слабых. Боль – это большая несправедливость. Огромная. У одних ее нет, а на других свалилась и неси. Она и человека искажает, и весь мир для него. Ну, мы уже об этом говорили…

– Не всех только, Юрий Петрович, – тихо сказал Сулейман. – Моя мама при самой большой боли улыбалась, когда видела нас… И говорила: «Как хорошо мне здесь с вами! Хорошо, что вы здоровые и веселые, дети, мне больше ничего не надо».

Теперь их посетила маленькая, иссушенная страшной болезнью азербайджанская женщина, давшая миру, который мог и не подозревать об этом, высочайший урок терпения боли. Ее лицо и тихий голос еще жили в представлении Сулеймана, а значит, витали сейчас здесь, как и разорванный Юрка Скородумов.

Доктор Рыжиков помолчал сколько надо, признав этим молчанием, что может и человек быть сильнее боли. И осторожно, не спугивая чувств Сулеймана, сказал:

– С кого же начинать, как вы думаете? С тех, кому больнее или кто пройдет быстрее?

Например, в одной аптеке служил старичок фармацевт. В бытность фельдшером на Воронежском фронте ему на редкость аккуратно срезало осколком авиабомбы макушку черепа. Боли особой он давно не испытывал, он ходил с незащищенным мозговым веществом, потому что все искусственные маковки и колпачки не приживались. Голова отторгала их, как капризная невеста женихов. Старичок прикрывал мягкое место тюбетейкой и всегда очень приветливо и вежливо раскланивался на улице с велосипедом доктора Петровича. Очень умненький, бодрый, аккуратненький старичок, каким и должен быть настоящий аптекарь. Доктор Рыжиков давно хотел ему помочь, потому что его просил об этом другой фельдшер, довоенный знакомый аптекаря. То есть Петр Христофорович Рыжиков. Каждый раз, отвечая на деликатный поклон, доктор Петрович вспоминал об этом, а вместе с тем о своем обещании помочь старой гвардии. И каждый раз новый экстренник занимал освободившийся клочок места в палате или коридоре.