Изменить стиль страницы

— Спасибо, — прошептала Маруся и присела чопорно.

— Пойдем с нами, Маруся, — позвал Дед Мороз. Маруся взглянула на хмурые лица ребятишек.

— Нет, дядя Ларя, — узнала его, — не могу, спасибо. — И кончилась для него сказка. Правда, еще до самого вечера не снимал он своего костюма, упарился весь: то плясал с ребятишками вокруг школьной елки, то, впрягшись в большие сани, катал их по улице.

Но радости не было.

Наступал первый мирный Новый год. Вот уж больше месяца он дома, а еще не почувствовал себя победителем. Как в первый день возвращения домой увидел эти глаза, цвета снятого молока, так понял: не кончилась для него война.

…В тот день он отмахал от станции до дому тридцать километров. Шел, поскрипывая молодым снежком, не чувствуя усталости, наслаждаясь тишиной. В родное село пришагал он к полудню. Остановился на пригорке, отыскал крышу своего дома, заплакал. В селе было так же тихо, как в лесу. И не видно ни людей, ни подвод. Только из школы невдалеке стайкой плелись ученицы. И вдруг из стайки этой вырвалась вперед одна из них:

— Папка-а-а! — разорвал тишину ее крик.

Девчушки чуть не валили его с ног, повиснув на руках, на плечах. Санка, такая же, как и он, толстогубенькая, все повторяла, повторяла, лучась глазами: «Папка, мой папка пришел…» И вдруг, целуя дочку, он увидел другие глаза. Не глаза — само горе. Девочка стояла поодаль, не решаясь подойти, и, как только глаза их встретились, повернулась, пошла торопилво, оступаясь, начерпывая в рваные ботинки снегу.

— Чья же это? — спросил Илларион Фомич.

— Не наша, — был первый ответ.

— Как не наша?

— Немка она, — строго сказала Санка.

— Девочка! — окликнул он, еще не зная зачем.

— Ее Мари звать, — явно не одобряя отца, опять сказала Санка.

— Мария, Маруся! Поди ко мне! — позвал Илларион Фомич и развязал вещмешок. — На, Маруся, пиши на здоровье, — протянул девчушке голубенькую тетрадку с лощеными, в клеточку страницами. Девочка не верила своим глазам.

— Бери, бери, Маруся, — улыбался он ей ласково.

— Спасибо, дядя, — прошептала она одними губами и присела перед ним смешно.

— Дядя Ларя я, зови меня — дядя Ларя.

Она секунду смотрела на него, потом прижала тетрадку к груди, кинулась от них со всех ног. И тут он увидел, как смотрят на его руки остальные девчонки: в руках его голубело невиданное чудо — настоящие лощеные тетрадки.

— Нате, нате, — раздавал он торопливо всем по одной. И заметил, как ревниво следит за его руками дочка: останется ли ей-то. Осталось и для нее. И еще осталось в душе недовольство дочкой: что это — недобрая растет, жадная?

Первым делом попытался он в то время подружить дочку с Марусей. Стряпали, например, пельмени на радостях, он говорил:

— Санка, скричи подружку.

— Какую?

— Марусю.

— Она мне не подружка.

— Почему? Вместе ведь учитесь.

— Она немка.

— Ну и что? Она же наша немка, советская.

— А может, не наша! Вон у бабушки стояли на квартире немцы, тоже говорили — наши! А сами хотели Гитлеру подсоблять! Их всех в тюрьму посадили!

— Но ведь Марусю с матерью не посадили, значит, они — наши.

— Не знаю, — строго поджимала губы Санка.

— Миля такая женщина хорошая, — вздыхала Христина. — Партейная. И муж был партейный. Погиб. Похоронная приходила. А житья им нет в деревне. И эти, — кивнула на дочь, — проходу девчонке не дают!

— Да это они врут все! — зло кричала Санка. — Может, не было похоронки! Может, он тоже в тюрьме!

Тогда Илларион Фомич вот на что решился.

— Был у нас один немец из Поволжья тоже — ох, и героический был парень! — сказал он. — Как фамилия у Маруси? А отца как звали? Господи! Так ведь это, никак, он? Как это мы с ним ни разу не разговорились? Ну, точно — он это! А я все смотрю, думаю: ну, где я видел глаза такие же, как из простокиши! Да, действительно, погиб он. Как герой погиб. На виду всего нашего батальона погиб.

И на следующий же день, договорившись с учительницей, рассказал в классе про храброго солдата — Марусиного отца. Про то, с какими смелыми речами обращался он из специальной машины к немцам, призывая их сдаваться в плен, не воевать против Советского Союза. Про то, какой он был дерзкий — подъезжал к самому расположению врага. И про то, как фашисты взорвали машину на середине пламенной речи коммуниста.

И все смотрели на Марусю, оглядывались.

Илларион же Фомич, взглянув на нее, опустил голову: имел ли он на это право? Может, девочке легче было бы пережить боль унижения, чем до конца поверить в гибель отца.

Маруся сидела не шелохнувшись. Только пальцы так сжали локотки, что, казалось, не разжать их уже никакими силами.

Весь тот день мучился — ладно ли поступил, не хуже ли сделал людям. А вечером, когда возвращался из кузни, встретили они его в безлюдном переулке, Маруся с матерью.

— Дядя Ларя! — окликнула его девочка и замолчала, не сводя с него глаз.

— Спасипо фам, — сказала Миля. — Мы никокта не сапутем фашей топроты. Муж мой тействительно покип… Только он покип пот Сталингратом… не ф Пеларуссии…

А через несколько дней прибежала из школы Санка необычно оживленная и, обжигаясь супом, заявила:

— Папка, я к Марусе! На весь день! Она в школу не ходит, у ней ботинки совсем развалились. Надо с ней заниматься, а то отстанет. Все хотели ходить к ней по очереди, а я сказала: «Нет, она моя подружка, и я с ней сама буду заниматься!» И Нина Павловна сказала: «Молодец!» Вот!

— Молодец, — похвалил и он дочь.

И задумался про ботинки развалившиеся. Примечал он уже, в каких обутках щеголяет безотцовщина. Кто в чиненых-перечиненых пимах не со своей ноги, кто в опорках.

— Христя, — спросил жену, — у нас есть шерсть битая?

— Водится маленько.

— А кислота в той бутыли, в зеленой, сохранилась?

— Да есть, однако, и кислота. Пимокатствовать, ли чо ли, потянуло?

— Ребятня в деревне вся разутая.

— На всех-то не хватит у меня шерсти. Да и ты, Ларя, не солнышко — всех не обогреешь.

— У своих-то, у деревенских-то, шерсть найдется, катать вот некому. А Санке с Марусей на пимы наскребется?

— Найду.

С той поры днями работал Илларион Фомич в кузне, ночами катал в бане пимы ребятне. Всех обул. Как ни пытались солдатские вдовы заплатить ему за работу, денег не брал.

— Дело соседское, — всем отвечал одинаково.

Девчонки Санка с Марусей весь день вертелись перед зеркалом. На табуретку взбирались, чтобы получше рассмотреть обновку. Все перепачкались; у одной на щеке пятно, у другой на носу.

— Как на клобуках! — вслух радовалась Санка. Маруся же молча, все еще будто не веря в это чудо, рассматривала маленькие, как игрушечки, валенки и преданно смотрела на Иллариона Фомича.

Она теперь каждый день так на него смотрела. Прибежит в кузню, затаится в уголке и смотрит, смотрит. Оглянется он на нее меж делами — аж сердце зайдется: ах ты, кроха, кроха, отошла, отогрелась маленько…

— Я так не моку! — наотрез отказалась взять валенки Миля. — Я толшна расплатиться — это фаш трут, это фаш материал…

Маруся покорно сняла валенки и ждала, чем кончится спор.

— Ну какая же вы несговорчивая, — досадовал Илларион Фомич. — Жизнь долгая — рассчитаетесь…

— Фот что, — сказала Миля. — Я хорошо снаю немецкий ясык, литературный немецкий ясык — Гейне, Гете… Я путу саниматься с фашей Оксаной, мошет, ей ф шисни прикотится…

Да недолго изучала его дочка литературный немецкий язык. К лету разрешили ее учительнице Миле вернуться на родину.

А не прошли-таки ее уроки даром: дочка его Санка институт иностранных языков закончила, учит теперь ребятишек села и немецкому, и английскому. До завуча школы уже дослужилась его дочь.

…В тот день, когда они уезжали, Миля с Марусей, качал Илларион Фомич первый в то лето мед. Увлекались они с женой пчеловодством, даже в войну Христя сохранила две колодки.

Вот собрал Илларион Фомич ребятню на первый медок. Огурцов, прямо с грядки, повдоль нарезал, в чашки меду парного налил, блюдо с сотами выставил: