Изменить стиль страницы

Сергей засунул голову под подушку, застонал даже, стиснув зубы, — так задохнулось все внутри. Хорошо, что мамы нет дома. Он взглянул на календарь: уже три дня, как она уехала в дом отдыха. Хорошо, пускай отдыхает спокойно.

Самое трудное в таком вот состоянии — это обязательства перед близкими: как бы себя ни чувствовал, как бы тошно тебе ни было, а надо улыбаться, пить по утрам с мамой чай, балагурить, может быть… А так… Сегодня ночью, например, он в самый ливень метался по своей улице вниз-вверх, вниз-вверх, пока не промок до нитки и не вымотал себя до изнеможения. А утром вот, как всегда ровно в шесть что-то сработало в нем, и он очнулся. А хорошо бы проспать часов до двенадцати — все-таки скорей бы прошел день. А вечер? Что он будет делать вечером?

Надо, надо что-то делать! От каникул осталось всего ничего, меньше месяца. Надо встать, сделать зарядку, выпить чаю покрепче или кофе и — в читалку!

И опять заныло, заныло в нем все, как зубная боль: в читалку и без Тани? Это несправедливо! Это противоестественно! Это жестоко! Хорошо бы поплакать. Если бы он был маленький, он бы сейчас зарылся головой в подушки и поплакал бы всласть. Он не заплакал, но в подушки зарылся и… забылся.

И всего-то на мгновение забылся. И сразу увидел, что пришел в читалку. Пришел, а навстречу ему Таня. Взяла его, как всегда, за руку, повела, улыбаясь, к своему столу. «Таня, ведь ты не выходишь замуж, ведь это неправда?» — «Конечно, неправда! Кто это тебе сказал?» И они идут, и уже не в читалке, а в березовом светлом лесу, держатся за руки, и такой он счастливый!

С этим ощущением счастья он и очнулся в другой раз за это утро. Очнулся, огляделся: на полу мокрые, брошенные как попало джинсы, на столе немытая посуда, пыль.

«Да что это я в самом деле — не мужчина? Сейчас встану, зарядочку хорошую, вымою посуду, уберу квартиру…»

Но встал он только, действительно, в двенадцать. Из зеркала смотрел на него хмурый верзила. Глаза провалились, углы рта книзу — такой-то обиженный, обойденный! «Сереженька, пойми меня, пойми! Ты — мое детство, ты — мое первое волнение! Я тебя никогда не забуду, никогда! И приходи на свадьбу, слышишь? А то я буду несчастна, очень несчастна! — И тут же, без всякого перехода: — А в загс мы решили с Колей в джинсах! Представляешь? Ни фаты, ни колец на машине — в джинсах! Здорово? А после свадьбы — сразу в глубинку, к его родителям!» И засмеялась вдруг, будто анекдот вспомнила: «Коля говорит: „Поедем в глубинку, к моим старикам“. А я говорю: „Глубинка… Глубинка… Не могу вспомнить. Это что, где-то около Хосты?“ Так смеялись!..»

Чтобы на ее свадьбе в роли жалкого друга детства? Никогда! Ни за какие коврижки!

Он налил в ведро воды, шмякнул о пол тряпку — мама не любила паркет и сама покрывала полы светло-коричневой блестящей краской. Рраз — и он смахнул пыль, рраз — и заблестел пол. Попутно включил магнитофон:

Выйду ль я на ре-е-е-е-ченьку?
Выйду ль на широ-о-о-кую?

«Любишь песни наших предков?» — зазвучал опять в памяти голос Тани. Эту пластинку они покупали вместе. Шли как-то по Калининскому, заглянули в магазин грамзаписей. Среди какофонии звуков вдруг этот высокий задушевный голос:

Выйду ль я на ре-е-е-е-ченьку?
Выйду ль на широ-о-о-кую?

И Сергей тогда, держа Таню за руку, ощущая касание ее волос на своей щеке, вдруг представил себя добрым молодцем, ведущим в хороводе на зеленом берегу реки красну девицу — Таню. И тянул ее, проталкиваясь сквозь толпу, на этот голос.

— Любишь песни наших предков? — усмехнулась она.

— Мама любит, для нее собираю, — почему-то соврал он тогда. А почему соврал? Разве в этом есть что-то стыдное?

Опершись о черенок лентяйки, он вспомнил и другие случаи, когда, подлаживаясь под вкусы Тани, изменял себе по мелочам.

«Тряпка! Так тебе и надо!» — и замахал лентяйкой под диваном, под буфетом.

Выйду ль я на ре-е-е-е-ченьку?
Выйду ль на широ-о-о-кую?

вопрошала песня.

— Выйду! Выйду на широкую! — пообещал решительно Сергей и вдруг замер: «А что, если?» — и глаза его посветлели, весь он как-то расправился, подтянулся и стал и правда похож на того доброго молодца, который звал, звал его за собой.

И чем дольше слушал Сергей песню, тем больше и больше хотелось ему туда, в ту самую глубинку, к тем людям, в сердце которых родились эти задушевные слова: «Выйду ль я на реченьку?», туда, на периферию, как высокомерно говорят обо всем, что не столица, иные москвичи.

«На периферию!» — собирал Сергей лихорадочно чемодан, и слово это звучало сейчас для него как — на простор, к людям! Подальше от этой свадьбы в джинсах! «На широ-о-окую!»

От станции, небольшого деревянного дома-теремка, выкрашенного в ярко-желтый цвет, он шел пешком. Длинноногий сосняк скоро кончился, и перед Сергеем открылось округлое пшеничное поле. Проселочная дорога разрезала этот огромный каравай на две равные краюхи, и над всем этим висела предавгустовская синева.

Поднявшись на самый пик пшеничного каравая, Сергей ахнул: будто на детском рисунке, раскинула руки-крылышки деревушка. К самой речке пятились пузатые, как созревшие арбузы, огороды. А за речкой опять начинался сосняк, убегающий в сизую даль.

От речки, голоплечий, в закатанных по колено штанах, вразвалочку шел со связкой прозрачных жирненьких пескаришек парнишка лет десяти. Поравнявшись с Сергеем, он даже глазом не повел: мало ли, мол, приезжих бывает в их краях об эту пору.

Сергей спросил:

— Мальчик, это и есть деревня Брусянка?

— Ну, — ответил парнишка и солидно зашагал рядом.

— Знатный улов, — кивнул Сергей на связку пескаришек.

— A-а! — махнул парнишка небрежно рукой. — Так, кошке на понюшку.

— А у вас точно живет, — заглянул Сергей в записную книжку, — Агафья Степановна Пронина?

Сначала ему почему-то понравилось, что она очень смутилась, эта девушка со странным именем Таля. А спустя мгновение понравилось смотреть на нее. И он смотрел и удивлялся, что ее имя так соответствует внешности. Таля… Что-то весеннее, тающее, мягкое слышится в этом имени. Светло-русые волосы, прозрачные глаза. Таля… Такие глаза обычно меняют оттенки в зависимости от цвета одежды, неба, леса. Сейчас они отливают синевой, потому что Таля сидит у ярко-синей занавески окна.

Он смотрел на нее, она смущалась, а бабушка Агафья Степановна, польщенная, что из самой столицы гостенек к ней пожаловал, говорила, говорила, не умолкая:

— Как же без самовара-то? Счас наставлю самовар, почайпьем, а уж потом за дело… Таля, мила дочь, спустись-ка в погреб, огурчиков, грибков, варенья принеси. Да и наливочки смородишной — попотчуем гостя-то. Бывали, бывали у меня городские-то, записывали мое пенье, тоже стюденты все. А из Москвы не бывали, врать не буду. Уж я тебе попою…

Посвистывал на столе самовар. Таля спряталась за ним, и Сергей, чтобы спросить ее о чем-то, заглядывал то за один бок самовара, то за другой.

Разговаривал и думал одновременно: «Вот я, оказывается, какой! Верно, что самая большая загадка для человека — он сам. Сутки назад страдал, маялся. И вот уже играю в прятки с незнакомкой…» Правда, сутки эти, за которые он успел проехать полстраны и перезнакомиться с уймой народу, казались ему целой вечностью. Они словно отдалили от него Таню с ее неожиданной свадьбой, отстранили, отодвинули.

И вот он здесь, в далекой деревушке, сидит в чистенькой горенке за самоваром и ему нравится и слушать певучий голос бабушки, и смотреть в прозрачные глаза внучки.

— Ваш идеал? — спросил он Талю, кивнув на портрет женщины, грудь которой вся в орденах. Цветная обложка журнала, вставленная в рамку, висела на самом почетном месте на стене.