Изменить стиль страницы

— …земля, всегда земля была твоей главной заботой. И пускай она будет тебе пухом, — закончил свою речь Глобин.

А издалека, из толпы, не спускала с Юрия глаз, тихих и печальных, Шура. От сочувствия к нему, оттого, что так давно — годы и годы — не видела его, плакала, не вытирая слез.

— Эх, Петро Иваныч! — выкрикнула Елизавета Пахомовна. — Пошто поторопился-то вперед меня? Прости ты нас! Не уберегли мы тебя, родимого, не уберегли!

Застонал оркестр. Юрий склонился над отцом.

— Папа! — страшно закричала Лена. Валентина Андреевна освободилась вдруг от ее руки, проговорила настойчиво: «Сама!» — и опустилась перед гробом. Поцеловала мужа и медленно прикрыла его лицо, заботливо, не торопясь, подоткнула под подушечку края покрывала…

Юрий долго стоял у свежего холмика. Никто не смог стронуть его с места. Опустело кладбище. Только у выхода ждала его Шура. Он прошел, не поднимая головы, не заметил ее. Двинулся не в ту сторону, куда, растянувшись, шли и ехали проводившие в последний путь своего директора люди. Юрий прямиком, по полю, пошел в Воронино.

И шла за ним, не переставая плакать, Шура. Только оказавшись в лесу, вдали от людских глаз, опустился Юрий в траву, прислонился головой к комлю сосны, заплакал по-мальчишески горько. Потом затих и сидел так, ни о чем, казалось, не думая, ничего не видя перед собой.

Здесь, у крашенного в зеленое забора, и нашла его Шура.

— Юра! Юра! — звала его сквозь слезы. — Нельзя тебе сейчас одному! Пойдем ко всем! И Валентина Андреевна с Леной потеряют тебя. Пойдем…

— Шура, — подчинился он ей, поднялся, улыбнулся вымученно, — А я недавно сестренку твою напугал… Думал — ты… Вот и нет отца, Шура… Я так перед ним виноват…

— Пойдем, Юра, — потянула она его, как маленького, за руку.

— Нет, Шура. Я туда хочу! — кивнул он в сторону виднеющейся деревни Воронино и зашагал, тяжело отмеряя длинными ногами.

— Подожди, — нерешительно попросила Шура. — И я тогда с тобой… Нельзя тебе одному…

За крашеным забором по-прежнему покачивались в гамаках нарядные женщины. Поблескивали прополосканные оконца разноцветных коттеджей.

Молча сидели они на крыльце ветхого домишки. Приближался закат. Орали, не переставая, скворчата в дуплянках. И сновали туда-сюда, кормили своих чад неутомимые родители.

— А у меня для тебя подарок есть, — вспомнил Юрий и вынес из избы пучок новеньких карандашей. Шура повертела их, не понимая.

— Не помнишь? — улыбнулся Юрий. — Заделье я все искал, за чем бы к тебе лишний раз сбегать. Ну, и бегал за карандашом. Чуть не каждый день, забыла? «Шур, дай карандаша — завтра черчение». — «Да я тебе вчера давала!» — «Потерял! Спер кто-то! Папка купит — отдам!» — «На, мне не жалко!» А я принесу карандаш и и потайное местечко спрячу. Думал: вырастем мы с ней, я тогда все сразу и отдам. Вот, скажу, посмотри — все целые! Сохранил!

Шура подняла на него печальные глаза:

— Ох, Юра, Юра, вот мы и выросли. — И вдруг обняла его, припав головой к груди. Он нежно, едва касаясь, гладил ее волосы. И так тосковало сердце — о прошлом ли, о несбыточном…

Он долго курил, оставшись на крыльце один. Потом вышел за ворота, взял в руки топор.

И пока шла Шура прямиком от Воронино до центральной усадьбы, все слышала за спиной: «Тюк-тюк! Тюк-тюк!» Текли по ее щекам слезы…

Когда уже совсем измотал его топорик, прилег Юрий прямо на крыльце, бросив на него старый матрас. Но не спалось. Лежал, смотрел, как светлеет неудержимо край неба. «Наверно, надо было с ними быть, с Леной, с Валентиной Андреевной», — подумалось. Но вставать, идти туда не хотелось. Лежать бы так вечно да смотреть, как рассветает день. Самого дня, людей, их слов, их сочувствия не надо. Ничего не надо. «А они, — подумал о мачехе и сестре, — они поймут, они добрые…» Добрые…

И отец… Какой он был добрый. Хоть бы один случай вспомнился Юрию, когда бы отец обидел его чем. А он, Юрий, не разговаривал с ним в то лето, после того случая на машинном дворе, не глядел даже на него. Юрию вдруг вспомнилась Валентина, какой она была тогда. Молодая, тоже добрая, приветливая. Лицо белое-белое, а волосы — просто рыжий сноп. И еще вспомнился тот день... Как она все-таки любила отца, рыжая Валентина. Повезло ему с ней...

…В тот день погрузили они свои манатки на полуторку, Юра на узлах этих устроился. Мать, совсем исхудавшая от решимости своей героической, к кабине подошла. Отец… Никогда Юрий — не видел его таким несчастным… Отец топтался рядом, ловил глазами взгляд сына. А он все отворачивался от него — верил тогда; из-за отца уезжают они, из-за него отрывают Юрия от родной деревни, от родной школы, от Шуры…

И вдруг вбегает во двор Валентина. Кинулась к матери.

— Я говорю, что это вы удумали, я говорю! Да как же вы так можете-то? Я говорю, отца от сына, сына от отца отрываете! Никого не жалеете! Я говорю, никого не жалеете, все об себе! Все только об себе, я говорю! — И слезы хлынули из ее тоже рыжих глаз, поползли по бледным щекам. — Такого человека! Я говорю, такого человека обидеть, я говорю!

— Во-он! Во-он отсюда! — дико, с визгом даже, закричала мать.

— Это вы зря, — успокоилась вдруг от этого крика Валентина — Я говорю, зря вы это. Мне перед вами виниться не в чем.

И она вышла в открытые ворота.

Но, отойдя, остановилась — не все сказала:

— А любить… любить никому не воспрещается, я говорю!

— Уйми ее!*1—визжала мать.

— Если бы ты его так любила, как я, я бы лучше уехала! Я говорю, я бы лучше уехала! — захлебнулась слезами Валентина, побежала, мелькая рыжей головой, к речке.

— Беги за ней, — кричала мать отцу. — Беги — утопится! Ну, что стоишь?

— Она не такая дура!^-сказал отец. — Э-эх, Надежда! — И, скрипнув зубами, закаменел у ворот.

Машина дернулась, поползла вдоль улицы. И пока! видно было, стоял у ворот отец, смотрел им вслед.

Когда отъехали от деревни, упал Юра на. узлы, заплакал: не перед кем было скрываться, дорога впереди, за машиной пыль столбом, а кругом лес.

«…Не пожалели отца… И ничего уже не изменишь, ничего…» Юрий вдруг представил, что это Саньку увозят от него на полуторке. Навсегда. Сел, обхватил голову руками, закачался от горя: «Отец! Прости, отец!»

С рассветом немного забылся. Очнулся, достал из колодца воды, окатился ею, ледяной, напился жадно.

И вдруг показалось ему, что не уезжал он отсюда никогда: такой долгой, такой насыщенной была жизнь его здесь, в родном доме, и такими короткими и пустыми — взрослые его пятнадцать лет… Кроме Саньки, и взять из них с собой нечего… «Куда взять?» — спросил сам себя Санькиным голоском. Звякнул пустым дырявым ведрышком о подгнивший сруб колодца. «Вот- с этого и начну, — снял со сруба трухлявую крышку. — Пока не обвалился, поставлю-ка новый сруб…»

И опять зааукало по-за речкой, по-за лесом эхо:

— Тюк-тюк! Тюк-тюк!

Копошилась в своем огороде бабушка Лиза, приговаривала:

— Дай-то бог, дай-то бог, а вдруг да надумает, а вдруг да укоренится…

А он все махал да махал топором.

За этим занятием и застала его Лена.

— Юра!

Он разогнулся, увидел осунувшееся ее лицо.

— Ты здесь? — заплакала она. — Как ты на папу похож. Пойдем, а? Мама переживает, где ты… И... и товарищ Степанов у нас, тебя ждет…

Когда проходили новой совхозной улицей, издалека увидел Юрий Шуру. Качали они во дворе с мужем трехлетнюю дочку, посадив ее в цветастый половик, как в гамак. Рядом лежала стопа уже выхлопанных таких же ярких половиков. Дочка взвизгивала от восторга, ухватившись ручонками за края половика, как за края лодки. Смеялись и родители и сильнее и сильнее раскачивали дочку. Катался на велосипеде вокруг них мальчишка лет восьми…

— Лен, — окликнула их продавщица Груня. — Лен, — разговаривала с сестрой, а смотрела на Юрия. — У меня пальто есть, чистая кожа, вам бы подошло. — А в глазах слезы. Понял Юрий: так выражает она сочувствие.

У отцовского дома стоял голубой «Москвич». Вышел из него Степанов, видно, уже собирался уезжать, крепко пожал Юрию руку. Помолчали.