Изменить стиль страницы

Людовик отступил, шатаясь, назад, словно его поразил удар. Но потом справился с собой.

— Я король, — сказал он тихо, словно стыдясь.

— А я кто, государь? — смиренно спросил Оливер.

— Ты, брат мой? Ты — моя совесть.

Людовик внезапно и смущенно отвернулся, тут только почувствовав свою наготу. Оливер снял свой длинный, подбитый мехом плащ и накинул его на плечи королю.

— Государь, — прошептал он, — Оливер был пьян. А король сейчас устал.

— Да, — сказал Людовик; его знобило. Оливер отворил перед ним дверь кабинета и хотел проводить его в спальню. Но король не позволил ему:

— Нет, это ты ступай к госпоже Неккер; я не стану тебе больше мешать. Покойной ночи, друг.

Неккер поклонился.

— Покойной ночи, ваше величество.

Король, завернувшись в плащ и слегка наклонясь вперед, прошел неровным шагом в свои апартаменты. Оливер запер дверь кабинета, поднялся по винтовой лестнице и быстро проскользнул в башню. Анна, сияя белизной, лежала на темных шкурах с широко раскрытыми затуманенными глазами и восковым лицом.

— Оливер… — с замиранием прошептала ока.

— Спи, Анна, — сказал Неккер и легонько поцеловал ее в лоб. — Спи. Король меня сегодня уж не потревожит. Он тоже спит.

Глава вторая

Клетка

Дьявол img_22.png

Никто из придворных, ни даже сам король, не мог заметить какой-либо перемены в отношении Оливера к Анне, хотя то обстоятельство, что прелестная Анна — фаворитка Людовика, стало вскорости известно не одним только королевским «куманькам». Мейстер, получивший к тому времени дворянство и пожалованный в советники короля, обращался с Анной все так же приветливо. Придворные считали, что он — сговорчивый и терпимый супруг, и это вызывало улыбки. Один лишь Даниель Барт знал, что в те редкие ночи, когда его господин ночует у себя дома, он спит отдельно от Анны. И один лишь Даниель Барт знал, что жесткое лицо Неккера не смягчалось уже теперь и не озарялось светом при взгляде на Анну, и что у Анны пропала ее чарующая улыбка. Но даже Даниель Барт не видел, как постепенно стынет и гаснет Анна, и как становится она чужой ко всему на свете и к самой себе.

И однако после той пьяной, жуткой ночи ничего между супругами не было сказано, — ни слова. Ночная вспышка чувства была у Оливера последней. Еще во время парижских своих кутежей Оливер понял, что таков единственный выход из создавшегося положения, — единственный выход, если он, бесповоротно и всецело отдавшись душой королю, хочет жить, не испытывая гнетущего отвращения к самому себе. Он окаменел. Его не трогала больше ни собственная судьба, ни страшный приговор, который он вынес Анне и который он жестоко приводил в исполнение. Темная, непобедимо-человеческая сила его совести уже принадлежала королю, принадлежала так властно, что король, протрезвившись после ночной сцены, не мог забыть ее. Людовик долгое время не смел произнести даже самого имени Анны, покуда не нашел ее однажды вечером у себя в башне; глаза ее были пьяны, и она сладострастно лепетала слова любви.

Как объяснить то, что не одна лишь жадная чувственность, но и глубокая привязанность охватила стареющего монарха по отношению к этой женщине? Даже Оливер этого не мог решить, да и не желал решать, боясь, как бы точный и ясный ответ не растрогал его и не пробудил в нем вновь личного чувства. Отношения между Оливером и королем развивались так, что даже мысли не могло возникнуть о том, чтобы использовать Анну для каких-либо политических целей или целей личного честолюбия. Король не мог забыть тот трагический путь, которым он пришел к своей любви, а Неккер дошел до того, что ему нечего стало забывать. Он был равнодушен, слеп и глух к вспыхнувшей страсти государя, — совершенно так же, как и к собственному отмершему чувству. В глазах окружающих то была лишь придворная учтивость, которую все считали одновременно героической, дьявольской и достойной смеха. Но шепот, поднявшийся было вокруг тайны алькова, скоро заглох в шумной сумятице политической игры, утонул в похвалах, которые король на глазах у всех охотно расточал Неккеру за его ловкость и ум. Все отлично чувствовали, что за громкой хвалой, за внешними проявлениями благосклонности у Людовика скрывалось глубокое чувство к Неккеру, а не просто интерес к нужному интригану и удобному супругу.

Слухи о пероннских событиях, за которыми последовало падение всемогущего кардинала, усилили общий страх перед самодержцем и перед адской силой Неккера. Короля боялись, потому что знали его, а Неккера — потому, что его нельзя было ни понять, ни узнать. Тайный и страшно скорый суд над Балю, состоявшийся под председательством Тристана в запертом, крепко-накрепко охраняемом дворцовом зале и заседавший в составе двух духовных и двух светских пэров[57], трех советников парламента и его президента, способствовал своим приговором тому, что страх придворных перед Неккером превратился в какую-то суеверную жуть. Его уже и раньше называли Дьяволом, впрочем, не без легкой иронии, следуя примеру короля; теперь же, говоря о нем, все крестились. Его ловкая обходительность и близость к королю делали его неминуемой, неустранимой инстанцией во всех политических и административных делах; он отнюдь не был подчеркнуто недоступным — напротив, охотно всех выслушивал и радушно каждому отвечал; но его недоступность и отчужденность отлично чувствовались всеми; и в низких, каждодневных поклонах царедворцев сквозило преклонение перед Неккером и видна была заискивающая почтительность.

В тот самый день, когда Тристан Л’Эрмит огласил приговор суда над кардиналом Балю — пожизненное заключение, но без наложения оков на священную его особу, — заключенный был доставлен из зала суда уже не в подземелье замка, а в несколько более светлый и выше лежащий сводчатый каземат, посреди которого стояла железная клетка, высотою едва в человеческий рост, пять шагов длины, пять шагов ширины; тесное это пространство целиком заполняли дощатая койка, стол и стул. При виде этой клетки, как донесли потом караульные, — прелат вскрикнул так, что стены задрожали, и упал на колени; но затем собрался с духом и твердыми шагами пошел в узилище. Начальник караула прибавил еще, что кардинал благодаря высокому росту ударился головой о верхние прутья клетки и что ему, видно, всегда придется теперь стоять согнувшись. Король, которому не впервой было обрекать человека на бесконечную пытку, пожал плечами и грубо заметил:

— Пусть сделается меньше, вот и все.

При этом он не глядел на Неккера, но чувствовал на себе его взгляд. И тут же повелел рабочим, заклепывающим дверцу клетки, выгнуть повыше верхние прутья.

На другой день Неккер явился в темницу. Там было холодно и сыро. Через маленькие оконные отверстия, высоко под потолком, пропускавшие скудный свет, капала вода. Стены блестели от влаги. Балю без отдыха ходил по клетке взад и вперед, завернувшись в шерстяное одеяло и напялив на голову капюшон сутаны; в этом наряде он походил на толстую старую бабу. Он не обратил на мейстера ни малейшего внимания, а тот осмотрел стены и развалившийся камин, бросил быстрый взгляд на заключенного и вышел.

Появились рабочие с жаровнями, дровами, плотничьими инструментами. Сторож молча просунул сквозь железные прутья большую овечью шубу. Рабочие начали приводить в порядок камин, вставлять рамы, просушивать помещение; пол выложили циновками, вдоль стен поставили высокие, обтянутые сукном ширмы, которые на ночь должны были придвигаться к клетке. Пища, не отличавшаяся в первые дни от обычной тюремной, стала обильной и питательной. Каждый вечер Даниель Барт приносил кружку чудесного вина.

Оливер появился вновь, а за ним Барт и двое слуг, нагруженных фолиантами, пергаментом, письменными принадлежностями и свечами. Неккер осмотрел стены, окна и камин, в котором пылал жаркий огонь. Воздух был тепел и сух. Тогда лишь он обратился к кардиналу, на этот раз не спускавшему с него глаз.

вернуться

57

Пэры (равные) — по феодальным конституциям представители высшего дворянства были подсудны лишь собранию равных себе — пэров.