Изменить стиль страницы

Ягодами ребята, конечно, позабавились вволю, но больше налегали на чистые, перебранные, в глиняную латку ссыпанные. А на столе почти и не тронули, покопались только. Так ведь сухие они, ягоды-то. Вот бы еще чем-нибудь завершить, вкусненьким!

— Ты, Ромка, шибко голодал, когда скрывался после того, как у нас окно-то вышиб? — спросил Яшка, кидая себе в рот по клубничнике, а другой рукой заравнивая углубление в ла́тке.

— А я почти что и не голодал, — храбрился Ромка. — Спущался же я ночью-то да папашку поджидал.

— Не набил он тебе, как приехал?

— Не-е, он нас не бьет и мамашке не велит. Похвалил еще. Каким-то сепаратором назвал.

— Ох и врешь ты! — засмеялся Яшка. — Сепаратором-то вон у Кестеров молоко перегоняют, чтобы сливки от обрата отшибить.

— А может, не так назвал — каспаратором, — никак Ромка не мог вспомнить мудреного слова «конспиратор», — только похвалил за то, что прятаться здорово умею.

— Ребятенки! — воскликнул молчавший до сих пор Семка. — А ведь у нас в подполе ба-альшой горшок со сметаной стоит… Густая сметана, вот бы попробовать! Да тятька вон тута…

— Тятька не услышит, вон как храпит, — возразил Яшка и указал на икону в углу, — а боженька увидит. Завсегда боженька все видит и мамке сказывает. Она и дерет нас в наказание.

— А мы повернем икону к стенке лицом, и не увидит, — уверенно предложил Ромка.

— Давайте, а! — у Семки загорелись глаза.

Согласие вышло у них само собой. Ромка, не приученный молиться дома и не очень трусивший перед богом, полез на лавку икону поворачивать, Яшка западню отпахнул, а Семка схватил под залавком кошку и первым сунулся в проем.

— Это еще зачем? — возмутился Яшка.

— Зачем, зачем, — передразнил его брат. — Сгодится. Сам посля увидишь.

Окружив горшок, ребята словно бы не решались к нему подступиться. Благоговейно сняв деревянную крышку и поставив ее на ребро возле горшка, подцепил Яшка согнутым грязным пальцем упругую, загустелую, как вареное молозиво, сметану, лизнул и сам растаял от этакой благодати. Зажмурился. Ребячьи пальцы, выбеленные сметаной, шустро замелькали в сумерках подпола. Однако Семка скоро хватился:

— Эх, ямищу-то какую выкопали! Будет вам хватать-то, стойте!

Сам он черпанул последний разок, торопливо облизнул палец и, взяв кошкину лапу, начал царапать ею по сметане, старательно заштриховывая следы пальцев.

— Гляди, чего он придумал, — восхитился Яшка и бережно положил крышку на горшок. — Ай да Семка! Теперь кошке за все отвечать…

К великому огорчению Манюшки и еще многих баб, оставивших дела и прибежавших на минутку встретить свадебный поезд, выяснилось, что ждать-то пока нечего: Прошечка еще только собирался отправить свою тройку в Бродовскую за молодыми. Когда-то они вернутся! С расстройства плюнула Манюшка, обманщиком Прошечку заочно обозвала и отправилась домой — свои бабьи дела доделывать.

Издали увидев ребятишек, занятых игрой на улице, Манюшка успокоилась, перестала терзаться: обошлось без греха, стало быть. Но, перешагнув порог, по привычке глянула в передний угол и опешила:

— Господи Исусе! Да как ж эт икона-то затылком наружу очутилась?!

Икону она поправила, перекрестилась на нее извинительно, ягоды оглядела. Конечно же, поубавилось их порядочно, так ведь сама виновата — не прибрала. На залавке, на полках проверила — все на своих местах. Замок у сундука подергала — заперт крепко. Потянуло ее в подпол спуститься…

Заглянула Манюшка в сметанный горшок — аж позеленела вся.

— Ах, враженяты, чего ведь удумали! Кошка у их сметану поела и крышечкой горшок накрыла! Чуть не всю летичку собирала я эту сметану по ложечке, а они в раз… Ну, погоди!

Не захлопнув западню и оставив настежь растворенными избяную и сеничную двери, трясясь от негодования, Манюшка отломила от плетня надежную хворостину и ринулась на улицу. А ребятки, не подозревая лиха, стоят на коленочках в ряд, носы в землю уткнули — бабки считают да делят. Гневом разъяренная Манюшка и то не утерпела, злорадно ухмыльнулась: будто намеренно подставили они ей самые нужные места! По одному-то разве их догонишь?

Подошла Манюшка к ним неслышно, примерилась половчее, чтобы всем поровну досталось хоть разок, и стеганула хворостиной со всего плеча. А после того как завертелись ребятишки по полянке, спасаясь от «ниспосланного боженькой» наказания, Манюшка доставала их по одному прутом, беспощадно приговаривая:

— Ах, чертеняты, богохульники! Родимец вас изломай! Небось, Ромка всех сомустил… Кошку, кошку, лупить-то надоть! Она, окаянная, сметану потрескала!.. А вас бы погла-адить, проваленных!

Однако последние слова этого пылкого нравоучения ребята выслушали уже стоя, держась на достаточно безопасном расстоянии. Манюшка, довольная отмщением за нанесенный ущерб ее неприкосновенным запасам, отправилась в избу. Но тут поджидала ее новая беда.

Через растворенные двери в избу под предводительством золотистого петуха набилось больше десятка кур. Петух и несколько хохлаток толклись на столе. Мало что они склевывали ягоды, так хуже того — расшвыривали их ногами по полу, давая возможность подкормиться остальным. Три пеструшки с подскоком доставали клювами ягоды из неполной латки. Одна на подоконнике кутного окна азартно охотилась за мухами.

У Манюшки разум помутился от этого зрелища. Неистово заголосила она и кинулась на разбойную стаю. Тут-то вот и поднялся настоящий содом: бестолково махая крыльями, теряя перья, куры подняли невообразимый гвалт и сыпанули от страшной хозяйки кто куда. Три-четыре канули в распахнутую западню. Другие полетели напрямик в дверь, хлопая крыльями на пути стоящую Манюшку. А одна бешеная, перепугавшись насмерть, с размаху долбанулась в окошко и вышибла то самое стекло, какое недавно вставили после Ромкиного разбоя.

От переполоха этого даже Леонтий проснулся.

— Чегой-то творится тута, не понять, — свесил он взлохмаченную голову с печи, продирая заспанные глаза.

Манюшка не ответила ему, потому как сразу после звона стекла с улицы донеслось четкое, молодое:

— Ну, а теперь, кого бить станем? — Ромка это, кажется, зубоскалит. Не шибко проняло его хворостиной-то.

— Да что ж ты лежишь-то, идол плюгавый! — накинулась враз Манюшка на Леонтия. — Развалился, как боров, тама!

— А чего мне делать прикажешь? — спросил невозмутимо Леонтий. — Свадьба-то приехала?

— Да хоть бы ругал меня, что ли! Бить меня, старую дуру, надоть, палкой лупить, а он лежит!

— Х-хе, бить ее, ругать… Сама набедокурила, сама и ругайся. А хочешь, дак и бейся сама.

Это вызывающее спокойствие окончательно взбесило Манюшку, и через минуту по ее словам выходило, что главный виновник во всех бедах — Леонтий, проспавший все на свете. Отодвинулся он от края печи, на всякий случай, и попробовал еще вздремнуть под яростные причитания жены. Не удалось.

— Дак свадьба-то, что ль, приехала? — снова спросил Леонтий, когда Манюшка порядком поостыла.

— Приехала… с печи на полати… Сиди уж, где сидишь… Прошечка еще тройку не послал в Бродовскую… А я торчала тама, дурочка.

«Что ты дурочка, нам и так известно», — подумал, но вслух не сказал Леонтий. А дома сидеть ему уже надоело, потому вознамерился он побывать на людях. Может, и рюмочка там перепадет какая, пока Манюшки рядом не будет. Собираться мужику не понадобилось — на дворе теплынь. Босой выскочил из избы, вроде бы по нужде, да и был таков.

14

А у Прошечки дома тем временем произошел случай, давший повод бабьим пересудам и толкам не на один год, потому как неопровержимо считалось, что именно этот случай, и только он послужил предзнаменованием ко всем дальнейшим последствиям в жизни Катьки.

Ганька Дьяков, собираясь в Бродовскую за молодыми, смазывал ходок, выкатив его на середину двора. Наблюдая за работником, Прошечка стоял в тени кладовки. Тут же во дворе слонялся любимец хозяина, большой черный козел Кузька, известный всему хутору. То ребятишек гоняет, то бабу какую-нибудь напугает до смерти. Никого он не покалечил, но блудлив и задирист был страшно.