Я заваривала чай для чайной церемонии.

– Зачем?А у меня работа была такая. Где? В Новокузнецке. Странно? Ну да, наверное…

Оставалось еще много поэтов и поэтесс, но я не выдержала. Взяла со стола шесть пустых пластиковых бутылок – воду от жары давно выпили – и сделала вид, что пошла их выносить. С ними вынесла и себя, окончательно. И вдоль террасы «Макдональдса» направилась к метро. Мимо в мареве жизни плыла Москва.

20 июля 200?

Скоро уже. Но дни становятся все мучительнее, и сквозь слезы все яснее проступает под явным рисунком моей жизни какой-то тайный, скрытый узор. Или это тоже обман? Смотреть сквозь слезы – все равно что сквозь старое истонченное стекло с волнистыми наплывами времени. Так искажается мир… Где же правда?

Гнезда брошены, и новые, яркие, глупенькие птицы готовятся жить. Одни – к отлету, другие – к зимовке. Вчера на выгоревшем газоне Тверского бульвара видела молодого вороненка – глянцево-блестящего, беззащитного. Он с недоумением озирался. Сегодня утром Орлик спугнул прямо с дорожки юного голубя-вяхиря. Тот склевывал песчинки и мелкие камешки, зазевался и едва успел подняться на крыло, спасаясь от борзой.

Сегодня же в зарослях лимонника нашла пустое гнездо крапивника. Птенцы уже вылетели. Сердце сжалось.

И вдруг к вечеру обруч, что сковал сердце, разомкнулся. Я вдохнула влажный воздух оврага – и успокоилась.

И подумала… Даже не подумала, а внезапно узнала. Увидела, как всегда это со мной и бывает. То есть случилось трехминутное умозрение, как сказал бы мой арбатский Профессор. Узнала глазами.

Вот что. Даже если мы окажемся вместе в другой жизни, я и то буду не уверена: а может, это только мне нужно? А тебе нет? Но тут же решила: тогда это, как теперь говорят, будет уже не моя проблема. Какие сомнения! Если мы не расстанемся после этого мира, то это навеки… значит, так и должно быть. А потом я еще подумала: но ведь и сейчас, здесь и теперь, разве не то же? И не пора ли отказаться решать, все время решать, быть или не быть вместе, то есть вообще – быть или не быть, как какую-нибудь задачку по геометрии в классе эдак в шестом? Как есть, так и есть. Как будет, так и будет. До смерти, как после.

И только теперь, вот сейчас я поняла, кажется, подлинный смысл слов нашей главной молитвы: «Да исполнится воля Твоя яко на небеси и на земли…» Хоть в этом, в этом, только в этом – вдруг да исполнится воля Твоя? Здесь, на земли, хоть ненадолго… Пусть на несколько дней только… А может, всего и осталось на земли, что несколько дней: таких коротких – и таких длинных…

Ну, вот и забрезжило наконец что-то разумное. Нашлась опора в главном.

Теперь о неглавном. Ники в Звенигороде, на биостанции, и, кажется, занят тем, что кружит голову одной девушке – той, что гостила у нас прошлым мартом. У одного жениха, испанца, он ее уже увел, теперь только появился второй, русский, собирается сделать то же. Я его предупредила.Орлик очень меня любит. И радует. Что ж, у аспирантки Алексея, той, что с прозрачными глазами, той, что держит сейчас в руках его сердце, черная кошечка. А у меня – белая собака. И я вспомнила:

Вот листья, и цветы, и плод на ветке спелый,

И сердце, всем биеньем преданное вам…

Не вздумайте терзать его рукою белой

И окажите честь простым моим дарам.

Это Верлен, и лучше нет ничего. Называется – «Green» [35] . Не так ли, Алиса Фокс? You, beautiful old vixen, wise and bold? [36]

Будь здоров. Ты не терзаешь моего сердца, нет. Это я его терзаю. И твое заодно. Прости.

21 июля 200?

Сегодня мы разбирали сарай. Приехал из Бубенцов Алексей с затуманенным взором, и мне удалось уговорить его сделать это – впервые за двадцать два или двадцать три года. Я и сама не понимаю, зачем просила о такой ерунде – так, по привычке. Это ведь мое последнее лето, я сюда уже не вернусь. Так что мне должно быть все равно. Но двадцать лет уговаривала – и вот. Согласился. От угрызений совести, наверное.

Сарай разбирался целый день, и видно было, что каждый год из двадцати трех оставил свой культурный слой в этом строении.На самом дне, на полу, обнаружились гнезда крыс. Покинутые! И снова сжалось мое сердце. Гнездо крысы, послужившее жизни и опустелое, так же сиротливо, как брошенное птичье…

22 июля 200?

Сумерки. Угасает день, полный бледного, но такого жаркого солнца… Ночь была вся грозовая, и ливни шумели один за другим.

Вчера в сарае нашла серую папку с завязками. Странно, как это она там оказалась. Ведь в ней – моя фотография, сделанная через год после развода родителей. На обороте рукой отца написано: «Сашенька. Парк ТСХА». И год, а за ним в скобках – вопросительный знак – нет, год неверный. На фото я похожа на юного Орлика. Точь-в-точь. Настолько, насколько девочка может быть похожа на борзого щенка. И выражение то же, только не такое залихватски-радостное. Выражение печальное. У Орлика в детстве тоже такое бывало…

И знаешь, что еще я нашла в этой папке?

Фотографию милой молодой женщины в голубом, с белой кружевной паразолькой, женщины, очень похожей на отца. Судя по дате на обороте, это моя сводная сестра – от его нового брака. Это Марфа, художница.

Она родилась, кажется, именно в тот год, который надписан отцовской рукой на моем фото. И там же – ее буклеты с выставок, с кратким и блистательным жизнеописанием: персональная выставка в Виндзоре; выставка в Манеже; собственная галерея в Турции («Marpha»), и другое – многое.

Ночь я не спала. Ее глаза и улыбка, ее непринужденная поза с этим кружевным зонтиком, сквозь который падает солнечный свет и тоже становится кружевным, а главное – что-то особое, такое, что я забыла, но не вполне, а вот сейчас сразу вспомнила…

Стоило выключить свет – и вот опять ее голубые глаза, и улыбка, и рука с зонтиком, и жест…И так всю ночь.

Утром, с больной головой, встать не смогла и в Москву не поехала. А разъехались все… Алексей читает «Фауста». Потому что его аспирантка пишет стихи. Интересно, какие ему нравятся больше? Нетрудно догадаться. Эта штука посильнее «Фауста» Гёте! Ну вот, это пошлость. Прости.

Листала книгу про эмоции и еще одну – «Популярная психиатрия», – но о несчастной любви, длящейся больше двадцати лет, ничего не нашла. Это я про Алексея. Про свою любовь к нему, в которой я была так уверена. До того ночного разговора с ним. Помнишь, я писала. Если у него все эти годы никакой любви ко мне не было, то, может, и у меня… Обман? Видимость? Внушение? Нет, ни слова не нашла. А как искала: вдруг все пойму…

Но поняла и без книжек.

И теперь я знаю точно: тот итальянский мальчик, который дал мне мое настоящее имя, тот вестник, тот ангел – он обещал мне – тебя. Он и был – ты.

Теперь я спасена. Но не могу забыть слов одной одинокой женщины, японки, которая триста лет назад, однажды вечером, сидя, как и я, у изголовья, записала: «И почему мир так печален?»

Я не смогу больше ничего написать. Буду ждать теперь, когда ты приедешь, мы встретимся в кафе и я отдам тебе эти свои непосланные письма.

Странно, но рука почему-то пишет «прощай».Прощай».

Биограф продолжает: мысли после чтения дневника

Я прочитал эти письма, по крайней мере, трижды. Едва задремав, проснулся и перечитал все с начала до конца.

Вот оно как. Значит, у меня теперь ни отца, ни матери. Оба поглощены другими. И собой. Любовью… Боже мой, да что же это за жизнь такая! Предатели. Предатели оба. Обманщики. Мне – ни слова…

И она, главное – она… Кому теперь верить? Как жить?

Все в дымке, и рассвет пахнет гарью.

Что ж, придется начинать новое. Свое. Независимое бытие. Отдельное от всех. От прошлого. Вот и ты, одиночество. Встретились. Пришло наконец. Узнаю его – настоящее – впервые. Такое, что без дураков. Подлинное. Невыносимо. Невыносимо!

Я поднялся с дивана, почему-то погладил ковер, словно бы прощаясь, аккуратно положил записки профессора в ящик его письменного стола и вышел в коридор. Из моей комнаты, где ночевали Ритик с Вэй Юнем, не доносилось ни звука. Серое утро и, верно, раннее.