– Ну, – утешали мы, – зато ты доверчивый и вообще хороший человек. Прямой. Открытый. Великодушный. Это ведь важнее, правда? И без денег обойдемся.

«Обойдемся, – думала я. – Конечно, обойдемся. Оленья ферма, понятно, не состоится. Ну, и слава богу.

Туда ей и дорога. Хорошо бы Погодин вместо нас никого не нашел. Устроил бы там что-нибудь еще. Или вообще ничего бы не устроил. Это самое лучшее. Пусть так и течет по кремнистым камням тот чистый ручей, токуют тетерева на вырубах, ходят неслышно между стеблями тростника и бурьяна серо-желтые звери с прозрачными янтарными глазами… Но что будет с нами? На что лечить мужа и сына от лобнорской заразы? На что кормить их всех, включая Батона? Думай, милая. Сегодня думай, сейчас. Как там Ники с температурой? Что делать? Думай».

К тому моменту, когда мы распрощались с Виталиной на Кольце, у Смоленской, и ее «форд-скорпио», взывая к жестянщикам жалостно-кривой усмешкой, отплыл от бортика, чтобы перестроиться в левый ряд для разворота на Малый Левшинский, я все придумала. План спасения, по крайней мере на обозримую перспективу, был готов.

Но на организацию необходимого ушел еще ровно год. Насушенные этой осенью сухари и заквашенная вовремя капуста помогли нам продержаться до лета.Небо не оставило нас. Весной, приехав на дачу, мы пошли через поле к Истре. Через то поле, что еще не было частным владением и вокруг которого не вилась, как колючая змея, серебристая проволока. Кто-то – новый ли фермер, старый ли колхоз деревни Санниково – не только все вспахал и – как это сказать: взборонил? Нет, наверное, проборонил поле. И что-то там, в глубине плодородной, хоть и сероватой, земли истринской поймы, скрывалось. Что-то было посажено. Что-то росло. Пока оно не выросло, мы ели щавелевый суп. Но вскоре из земли показалась темная, шершавая поросль. Это была картошка . Ею – начиная с коричневых горошин ранним летом и кончая крупными бугристыми клубнями осенью – мы пропитались до начала октября. И, конечно, разной дачной травой, огурцами, кабачками и ягодами.

Комментарий и повествование биографа (четвертая идея спасения)

На этом файл кончился. Продолжения я не нашел, потому беру его на себя.

Я смотрел из окна. Из-под Бородинского моста, казалось, прямо у меня под ногами, текла к Воробьевым горам Москва-река. Вода в гранитных берегах лежала тяжело, словно олово, которое я плавил недавно, отливая в ложке блесну на щуку в тщетной надежде хоть однажды поймать большую рыбу в Истре.

Холодный день. Но погожий. Направо, за пологой аркой моста метро, над серыми быками моста Калининского, возвышалось то страшное, что осталось после штурма Белого дома. Белым он был на три нижние четверти, а выше – черным. Да и белая часть посерела, а все верхние этажи чернели, как сажа. Они и были в саже. Я помню, как весело вилось, выплескиваясь из окон, оранжевое пламя, как резво оно бушевало, охватывая легкомысленную башенку с российским триколором.

Ведь всего две недели назад я точно так же стоял у окна и смотрел, как мой отец пружинистым шагом путешественника уходит по Бородинскому мосту все дальше и дальше, как его фигурка под гнетом громадного рюкзака исчезает между другими муравьями на площади, под простертыми крылами черных орлов на башне Киевского вокзала. Он уезжал в Монголию.

– Что это вертолеты кружат? – спросила его профессор, когда мы пили чай перед расставанием.

– А, – отвечал путешественник, уже отмытый в ванной и переодетый в чистое. – Не бери в голову. Они теперь все время так.

– Послушай, тебе не кажется, что стреляют? – снова спросила мать, когда мы присели на дорожку.

Мы разом, как полагается, встали, отец подошел к окну, выглянул и повернулся к двери.

– Ерунда какая, – торопливо проговорил он, целуя меня на прощанье. – Не выдумывай. Вечно тебе всякая чушь мерещится.

И дверь за ним захлопнулась. С набережной явственно доносился треск очередей. Зазвонил телефон.

– Объявлено чрезвычайное положение, – голосом старого гриба, расплывающегося в лужу слизи, поведала учительница математики, подруга той злобной карлицы, что в начальных классах била меня головой о доску. – Занятий не будет.

Но отец, пригибаясь под рюкзаком и не оглядывась, все же добрался до метро. Во всяком случае, назад он тогда не вернулся. Вернулся как смог – с полдороги, через неделю, и как раз поспел к выкапыванью банки.

– Так, – сказала профессор, – ты мне поможешь складывать вещи.

Я отошел от окна и оглядел пустую комнату. Не то чтобы пустую – вдоль стен громоздились связки книг и картонные коробки с пожитками. Одиноко чернело фортепьяно – старинный немецкий инструмент. Сколько и каких переездов довелось ему видеть за полторы сотни лет? Пока я не выучился играть на нем «Green sleeves» [23] ?

Грузовое такси с грузчиками заказано было на сегодня. Мы переезжали на новую квартиру. Вернее, на старую новую квартиру. Новую для нас. Старую для отцова друга. Он сдал нам ее, она у него оказалась лишняя.

Счастлив, кто посетил сей мир в его минуты роковые… Вот мы с профессором, например. Но еще счастливей тот, у кого в роковые минуты оказывается лишняя квартира. То есть такая, в которой некому жить. Ее можно сдать. Это главный капитал москвича – квартира. Свою лишнюю отцов друг сдал нам, а мы сдали нашу нелишнюю, но трехкомнатную и в центре, какой-то фирме. Жить в ней должен был швейцарец. Он хотел бегать трусцой по набережной. Я представил, как он лавирует между танками на мостах и БМП под мостами. Подразумевался и евроремонт – как же швейцарцу без него. За счет фирмы. Это сулило двойную выгоду: на разницу в квартплате мы втроем вполне могли бы жить, а вернуться нам предстояло года через три, когда все, конечно, наладится, в преображенное по европейским стандартам жилище. Это придумал профессор. Выигрыш был и в немедленности спасенья: деньги за первый квартал нам уже выплатили, стоило только заикнуться.

На самом деле все уже было упаковано, даже книги, так что оставались последние мелочи. Всю мебель мы выкинули – теперь я знаю, что родные мне вещи никто бы и не назвал мебелью.

В дверь позвонили грузчики. Началась новая старая жизнь – преподавательская работа и писание книг. То, что нам положено, – сказала профессор. – Хватит уже. Предприниматели из нас никакие.

Но эта положенная нам жизнь и работа должна была оплачиваться нами же – жизнью в чужом доме, опустевшем после смерти неизвестных нам чужих стариков. Почему, я тогда не понял.

Когда все поместилось в кузов и сзади захлопнули борт, из крайней коробки от удара выскочила серебряная столовая ложка. Она подпрыгнула вверх, перевернулась в прозрачном осеннем воздухе и, блеснув, со звоном упала на асфальт. Она не хотела уезжать отсюда. Профессор свалила все в коробки так поспешно, так горестно-небрежно, что этот незаметный бунт, этот побег удался.Грузовик тяжело тронулся, сдал назад, вырулил из-под ясеней, на голых ветвях которых крутились под ветром крылатки семян, проехал по упавшим и уже побуревшим листьям и увез нас куда-то.

Документ Word 2 (примечание биографа: «спасение или погибель?» – так я озаглавил бы этот файл)

Я вышла из ворот больницы и остановилась. Горло, взрезанное месяц назад прохладной старческой рукой – призрачно-белой, но сохранившей наработанную десятками лет точность движений, этой щедрой рукой настоящего врача – горло мое все еще ныло. Но красный камень был снова на своем месте – во впадине между ключицами, и тепло поднималось от него, и боль стихала.

– Дорогая, – вспомнился мне спокойный и очень тихий голос профессора перед операцией, – дорогая, что же это они с вами сделали? Ведь еще полчаса… Да, дорогая. Двадцать – тридцать минут – вот сколько вам остается. Потом отек горла. И все. Пойдемте.

И голос, и движения были неторопливы.

– Какие у вас глаза… Сколько страдания… Если бы не глаза…

Операция началась, и я так и не узнала, что бы произошло, если бы не глаза.