Изменить стиль страницы

— Что же это вы без электричества? — поет она, принимая при этом особую позу: выпячивает грудь вперед, а потом делает движение ногами, отчего ее шелковые чулки издают скрип. После этого она, выставив зад так, как будто ожидает укола, с улыбкой смотрит мимо меня на сержанта. — Ох! — говорит она, вдоволь поломавшись. — Я и не представилась!

Отпихнув меня крутым бедром и обдав струей духов (везет мне сегодня!), она подходит к Митрофанову, шурша платьем.

— Я — женщина-химик и ра…

— Сколько вам лет? — твердо и по-солдатски просто перебивает он ее.

— Ну… ну что за вопрос? Ну… тридцать…

— А-а! — разочарованно тянет он.

— Я иду гулять, — не смущается Дуся, — и у меня два билета…

— Митрофанов! — кричит из комнаты дядя Вася.

— Пока! — говорит Дусе сержант и бежит по коридору, топая коваными сапогами.

Дуся стоит, глядя ему вслед, потом резко оборачивается и внезапно спрашивает меня:

— Как ты думаешь, пойдет он со мной?

— Не знаю, — отвечаю я равнодушно. — Когда уйдете из кухни, погасите свет.

В комнате мама листает альбом.

— Ну где же эта фотография? — спрашивает она.

Дядя Вася сидит напротив нее, брат смотрит в пол, а сержант Митрофанов ножом открывает банку датских консервов. Так небрежно, будто бы это пустячное дело, отрезает он прямо в банке ломти мяса и кладет их на свежий черный, так ароматно пахнущий хлеб! Брат шумно вздыхает и втягивает в себя воздух.

— На! — И самый большой бутерброд Митрофанов подает ему.

— Спасибо, — благодарит брат, берет бутерброд своими маленькими пальчиками за края и держит, как тарелку. Он осторожно надкусывает хлеб, и по его лицу я понимаю как он счастлив!

— На! — говорит сержант, беря в руки второй бутерброд, но в этот момент за нашими окнами раздается неестественный, тихий и, на мой взгляд, дурацкий смех, и рука Митрофанова застывает в воздухе.

— Ох! Как я люблю весну! Хи-хи-хи! Ох! Скоро зацветет сирень! Ха-ха-ха!

Брат с набитым ртом, повернувшись к окну, на какое-то время перестает жевать, глотает и говорит:

— Что-то эта дура, наша Дусь…

— Не смей так говорить о взрослых… и вообще о ком бы то ни было! — сердится мама.

А Митрофанов, кажется, так никогда и не даст мне бутерброда, потому что вслед за фразой о сирени следует другая:

— Погулять, что ли? Пойду-ка я в Новодевичий! Хи-хи!

Рука Митрофанова застыла на расстоянии от меня так примерно в полметра. Дядя Вася с интересом смотрит в окно.

— Который час, товарищ майор? — спрашивает противный и сладкий голос Дуси.

— Без десяти девять, — отвечает дядя Вася, глядя на сержанта Митрофанова. А Митрофанов все так же держит бутерброд в руках и почему-то больно наступает мне на ногу. И так стоит какое-то время. Потом его нога поднимается, и он кладет бутерброд на стол!

«Господи! Он что же, так и не даст его мне?!»

Дядя Вася, улыбаясь, наконец-то пододвигает бутерброд ко мне, я благодарю его и впиваюсь в него зубами.

— Ну я пошла, подружки! — опять Дуся.

Я подхожу к окну, желая увидеть подружек, но никого нет, кроме медленно уходящей и щелкающей себя по ногам оборванной веткой Дуси.

— Ты мне не нужен сегодня, — говорит дядя Вася Митрофанову.

Митрофанов, бросив на меня такой взгляд, что кусок застревает у меня в горле, выходит в коридор, я — за ним.

— Слушай! — шепчет он. — Не закрывай сегодня ночью на засов!

— Ладно… А как же рыженькая?

— Ах! Чтоб их вообще всех черт побрал!

— Кого?!

— Девушек ваших московских! Бодягу тянут только! — И он исчезает.

Я уже собираюсь закрыть дверь, но слышу шаги, и круглая голова Славика заглядывает в коридор.

— Вот здорово, что ты дома! — шепчет он, конечно, таинственно. — Важные новости! Высунь голову, но не очень сильно, и посмотри наверх!

Я проделываю то, что он просит, и вижу на лестничной площадке у окна мужчину и женщину.

— Ну и что? Он и она…

— Эх! Век дураком проживешь… — И он шепчет мне на ухо, таща меня на кухню.

— Не может быть!

— Точно. Ни разу не поцеловались, он не тискал ее? Увидишь, его завтра возьмут! — Прищурив глаза, Славик проводит рукой по горлу и щелкает языком. — Ему крышка! И директору — крышка! — Славик протягивает мне мятый-перемятый лист бумаги.

— Это сигнал о нем!

— Что-о?

— Сигнал… Ну, копия, конечно. Все его там качества. И все это уже лежит где надо. Читай!

И я читаю почему-то из середины этой бумаги: «…религиозный фанатизм и разнузданная порнография свили себе гнездо в старших классах…»

— Что за бред?

— Читай-читай.

— «…неоднократно угрожал ученикам и заслуженным преподавателям, показывая им свой кулак…» Кошмар!

— Ты дальше читай.

— «…во время одного такого дебоша было испорчено школьное имущество, в частности, портрет…» — По спине у меня течет холодный пот. Портрет! Это — всё! Нет, нет, ничего! — «…портрет Лавуазье был разбит…» Директора надо предупредить!

— Поздно. Я сказал тебе: бумага уже лежит где надо! Все сделано так, как положено. Ну пока! Я пошел.

Я открываю дверь, и наши головы как магнитом поворачивает в ту сторону, где на лестничной площадке стоят эти двое… И я понимаю: Славик прав! Это — не влюбленные!

XI

Мама, дядя Вася и брат сидят над кучей фотографий.

— Жалко, — печально говорит мама, — это была одна из моих лучших фотографий.

Брат старательно делает вид, что ничего не слышит. Мама перелистывает альбом.

— Я пошел, — говорю я, думая, что если фотография уже наклеена, то она сегодня же будет у меня.

— Только не долго, — просит мама, — уже поздно.

— Хорошо.

Чаша неба, темнея, повисла над нашими домами. Огней в окнах нет. Над крышами медленно поднимаются в воздух аэростаты воздушного заграждения.

— Поздравляю! — слышу я за спиной знакомый резкий картавый голос.

Переложив трость из правой руки в левую, протягивает мне руку и улыбается Аркадий Аркадьевич.

— С чем, Аркадий Аркадьевич?

— С выдвижением… в «лучшие из лучших»! — Он произносит это с каким-то странным оттенком. — Идемте, вы сами все увидите.

Он берет меня под руку. Мы переходим улицу. У нашей хлебной палатки сидит, сгорбившись, человек в ватнике. При нашем появлении он поднимает голову, и я с удивлением вижу совсем молодое лицо. Непроизвольно я оборачиваюсь: за стеклами нашего парадного видны силуэты стоящих мужчины и женщины…

— С вами кто-то сыграл злую шутку, — Аркадий Аркадьевич показывает на белое пятно на фоне серого дома. Мы подходим к стенду.

Кроме нас у газеты никого нет. Я придирчиво смотрю: передовая как передовая, отчет как отчет, уголок юмора… Вот! «Лучшие из лучших!» — написано детским почерком вкривь и вкось красной акварелью после статьи «Нечистоты с нашего двора — вон!»

Но что это?!

«Лучшие дворники» — и под этой надписью висит мамина фотография… «Никогда не сошедшая с поста», — читаю я. А рядом другая фотография: курносая, с широким лицом, в белом дворницком фартуке, со свистком и бляхой на груди стоит у ворот Феофаниха. «Профессор среди нас», — называется статья, помещенная под ее портретом.

«Под огнем вражеской бомбардировки, бегая туда и сюда, но спокойно отдавая распоряжения, спасла она тысячи детей от смерти, эвакуируя их из осажденной Москвы в незабываемом и героическом…»

— Кошмар! — говорю я, — это написано о маме, но фотография Феофанихи… Что же делать?

Аркадий Аркадьевич пожимает плечами.

— Официально надо попросить поменять местами эти фотографии, а неофициально…

— Понимаю.

Я еще раз оглядываюсь: никого. Вынимаю нож, подвожу его под фотографию мамы, бумага скрипит… секунда — и фотография в моих руках. Еще движение — и я вырезаю всю заметку. Теперь одиноко рядом с чернеющей дырой торчит портрет Феофанихи.

— Это она крестится на все блестящие предметы? — спрашивает Аркадий Аркадьевич, показывая на фотографию.