Изменить стиль страницы

— У телефона управляющий конторой. Да, да! Господин советник юстиции поручил мне, на предмет дачи свидетельских показаний в суде, выслушать вашу жалобу. Итак, вы утверждаете, будто получали от господина советника юстиции письма и телеграммы?.. Но господин советник юстиции просит меня сообщить, что он никогда ни слова не писал вам, а также не телеграфировал. Кто-то, очевидно, злоупотребил его именем, — ах, вот как, письма были без подписи? Но с чего же вы взяли, будто…

Безнадежно! Эрих бросил трубку.

Всю ночь его преследовала мысль о самоубийство. Но ни один известный ему способ не гарантировал верной и безболезненной смерти. Оба эти условия он считал обязательными. Увы, способа, отвечающего его, Эриха, требованиям, не существовало.

Ликвидировать свое амстердамское житье-бытье было ему куда легче, нежели берлинское. Все свелось к продаже машины. Хоть в Амстердаме ему довелось ворочать большими капиталами, ничего, кроме машины, он так и не приобрел. Не боялся он на сей раз и таможенного досмотра. Правда, вещи у него были по-прежнему добротные, однако новыми их уже не назовешь.

С тремя кофрами, шубой, брильянтовым перстнем и золотыми часами Эрих Хакендаль и отбыл из Амстердама — да еще с лютой ненавистью в груди к своему бывшему другу.

В это 16 ноября 1923 года доллар котировался в 2 520 000 000 000 марок. Вопрос, при каком курсе марка будет стабилизована, все еще находился в стадии обсуждения.

Как и в день приезда Эриха, в воздухе стояла серая, холодная, пронизывающая мгла.

Только усевшись в скорый, направляющийся в Кельн, Эрих Хакендаль хватился, что так и не нашел времени посмотреть полотна Рембрандта. Он чувствовал, что это для него упущено безвозвратно.

15

Почти в то же самое время, как Эрих Хакендаль вернулся в родной Берлин, воротился домой и Гейнц Хакендаль из не столь продолжительной поездки. Он отвез на остров Хиддензее свою невестку Гертруд и обоих мальчуганов.

Пока Эрих вел битву за миллионы — золотые миллионы — и потерпел поражение, Гейнцу пришлось сражаться за миллионы бумажные; несмотря на безотказную помощь Тутти, все труднее становилось добывать хлеб для четырех ртов, — тот самый хлеб, который теперь, не в пример военному времени, лежал во всех булочных, не хватало только денег его покупать.

Предварительная поездка на Хиддензее дала благоприятные результаты — картошка в буртах, корова в хлеву и свиньи в свинарнике обеспечивали питание для вечно голодных малышей, а потому переезд не стали откладывать в долгий ящик.

Вечером, накануне отъезда Гейнца, он и Тутти еще посидели на берегу на перевернутой вверх дном рыбачьей лодке. Мальчики, утомленные беготней на непривычном морском воздухе, давно уже спали.

— Как легко дышится! — говорила Тутти, вздрагивая на свежем ветру.

— А холодновато, верно? — отозвался Гейнц.

— Да, но ветер чистый, да и холод — чистый! — восклицала Тутти, радуясь тому, что она опять дома.

— Ну еще бы! Только хорошенько следи за Густавом, ведь он очень подвержен простуде.

— Ах, здесь не бывает серьезных болезней. На острове еще ни один доктор не разбогател.

— А все-таки, Тутти, следи за ним, — потребовал Гейнц еще решительнее.

— Само собой, — отвечала Тутти. — Ты ведь знаешь, Гейнц, я только и думаю что о детях.

«Ну ясно, она права. Не мне ее учить. Она только и думает что о детях».

— Вам бы еще полгодика задержаться в Берлине, я бы наверняка уговорил отца навестить внуков.

— Это не так важно, Гейнц!

— Для тебя — нет, и для детей тоже, а для отца, может, и очень важно. Ведь у него в жизни нет никаких радостей!

Несколько минут прошло в молчании. Уже почти стемнело, только над бурлящей водой разлился мглистый свет да через короткие промежутки вспыхивали ослепительно-белые зарницы маяка на Арконе и более спокойные красноватые огни маяка Бахефт.

Оба думали о старике, который в один недобрый день выказал храбрость, незаурядную храбрость…

— Ты будешь навещать Эву? — спросила Тутти.

Разумеется. Как только смогу.

— Я напишу ей отсюда. И посылку отправлю, как только заколем свинью.

— Я узнаю, можно ли. Ведь у них свои правила…

— Это будет под рождество. Посылку она получит на самые праздники.

— Там видно будет. Но забывай, это — каторжная тюрьма, там особенно строгие порядки.

И снова они замолчали.

Наконец, погруженная в задумчивость, Гертруд сказала:

— Два года для меня пролетят незаметно, что уж может случиться на таком острове! А ей они, верно, покажутся вечностью.

— Спасибо отцу, — кабы не он, это были бы все пять, а то и шесть лет.

— Ты знаешь, Гейнц, я не люблю отца уже ради памяти Отто. Я не могу простить ему его отношения к Отто… Но как он встал тогда на суде, когда всё валили на Эву, а она только «да» и «да», — и тут отец как встанет: девушка, говорит, невиновна, это в нем все зло!.. А когда адвокат на него напустился, он и правда показал себя железным, верно, Гейнц?

— Вот то-то и оно! Как он сказал адвокату: «Кабы девушка такая была, не стала бы она на все говорить «да», как этого вам хочется. Она защищает того негодяя, а ему лишь бы ее закопать…»

— И пришлось им на обратных ехать…

— Это отец добился, чтоб высший срок дали Басту, а не Эве…

— Да, — сказала Тутти, — Баст схлопотал свои восемь лет… А сможет она от него освободиться, когда он выйдет на волю?

— Ах ты боже мой! — воскликнул Гейнц. — Восемь лет! Кто так далеко заглядывает? Через восемь лет будет тысяча девятьсот тридцать первый год, кто знает, что со всеми нами будет.

— Уж верно, будет получше, чем сейчас.

— Конечно, лучше. Хоть бы с деньгами как-нибудь утрясли. Ты не представляешь, что у нас в банке делается! Все прямо с ума посходили! Кассиры не знают, на каком они свете, то же самое в отделе ценных бумаг, с девизами черт знает что творится, но хуже всего в правлении, там прямо волосы на себе рвут!

— Скоро должен наступить порядок, — утешала его Тутти. — Не может так продолжаться.

— А что хорошего? Ни у кого не будет денег. Ведь большинство людей осталось ни с чем!

— Ты думаешь, из-за банков?

— И это тоже!

— Ну, банкам-то всегда найдется работа. У тебя останется твоя служба, Гейнц, — ты ведь незаменимый работник!

Он слабо улыбнулся в темноте.

— И тебе будет легче, Гейнц! Сбросишь с плеч такую обузу!

— Ясно! Но ты ведь знаешь…

— Квартиру оставь за собой при всех условиях! — настаивала она. — Не отказывайся от квартиры! Не хватало еще селиться в меблирашках…

— Нет, нет, — сказал он. — Квартиру я сохраню уж ради твоей мебели.

— Глупости, теперь это твоя мебель, Гейнц! Да что там мебель! Главное, была б у вас квартира…

— Но ведь она не согласна, Тутти! Ни в какую!

— Ничего! Одумается.

— Нет-нет! Она боится, она, правда, боится, Тутти, как бы я от нее не сбежал…

— Вздор какой! Ты ни от кого не сбежишь! От меня ведь ты не сбежал….

— Да, но с ней у меня это случилось…

— Ничего не значит! Ты был еще мальчишкой.

— Но не для нее. Не для Ирмы.

И снова они замолчали.

— А ведь в самом деле холодно. Пошли, Гейнц! — сказала Тутти, внезапно поднимаясь. — Мы еще пробежимся по берегу. Но только одно запомни: ни за что не отказывайся от квартиры. С квартирой ты — прекрасная партия, и ей придется с этим посчитаться.

16

И вот он уже дома, в своей квартире. Обошел ее из конца в конец, затопил печь, открыл окно и впустил струю мглистого сырого воздуха, разобрал постели и выложил проветрить, прикинул, как лучше расставить мебель: детские кроватки придется снести на чердак…

На стене уже не висела детская одежда, в шкафах и ящиках комода непривычная пустота. Вот почему его шаги так гулко отдаются в ушах. Это отдается пустота, здесь все опустело, и не только комод, не только квартира, вся его жизнь опустела…

Мальчики обвыкнутся на острове, а для Тутти это настоящее возвращение домой. Ему же не свыкнуться с пустой квартирой. Гейнц задумался над тем, что будет ждать его по возвращении из банка: никто уже его не встретит. Топи печь, убирайся, готовь обед — и все для одного себя!