– Мне хорошо сейчас, слышишь. Я тебя … Милый …
Слышал ли я её? Да. И в то же время я слышал лепет старых тополей, отделявших нас от города своим древесным заслоном; слышал как шелестит ковёр прибрежной осоки, как вскипает волна, обожженная скоростью шального катера. Я представил, что этот фрагмент июня с его тополями, осокой, краешком речной воды и стоеросовой колодой может подняться ввысь. Может унести нас от любопытного глаза и скверного слова, от нас самих, забитых тоннами повседневного спама. Мы поднимались бы всё выше, умаляя предрассудки. Всё более становились бы самими собой, обрастая достоинствами.
Мы целовались как безумные, пока не хлынул самый настоящий ливень.
– Бежим! – крикнул я и поднял её жаркую, моргающую от частых дождевых капель, на руки.
На остановку мы прибежали вымокшими с головы до пят. И заходились смехом, расплачиваясь с кондуктором влажными, плотно слипшимися, червонцами. Пассажиры смотрели на нас с интересом и недоверием, а мы смотрели друг на друга, и я собирал в ладонь дождинки, капавшие с её волос и щёк.
– Поехали к тебе, – прошептала Лиза, элегантно отжав прядь большим и указательным пальцем.
– Поехали … А как же Сергей и всё прочее?
– Он поздно вернётся сегодня … И вообще, Вадим, мне срочно нужна горячая ванна, глоток виски … Так, что ещё. Может подскажешь?
– Думаю, что ты не откажешься от совместного просмотра какого-нибудь адекватного моменту фильма.
– Ага. То что надо. И откуда только ты знаешь всё это обо мне.
– Да ведь всё это уже написано о тебе.
– Где?
– Здесь прямо и написано.
Я пристально посмотрел на её левую мочку. Она обернулась, но мгновенно поняв глупость содеянного, прыснула на весь троллейбус, как всегда, наивно и заразительно. Лиза смеялась, держась за вертикальный поручень, слегка откинув назад изящную головку. Сырое платье жадно прильнуло к её молодым, стремящимся наружу, грудям, а вымокший коротенький подол облепил её правильной формы бёдра. Я обнял её за талию и уже не отпускал до конечной.
Проснувшись довольно рано (не было ещё и семи), я увидел рядом с собой едва знакомую женскую наготу – мерно дышащую линию познанного горизонта бёдер, талии, плеч, шеи, над которой взошло великолепие утреннего солнца.
После этих событий близость наша мгновенно узаконилась и, в то же время, отделилась от нас, став частью повседневного. Лиза время от времени ночевала у подруги (так говорилось мужу), я же с каждым днём наполнялся мыслью о том, что нам необходимо быть вместе и готовился к серьёзному разговору с Сергеем. Вскоре наши с Лизой отношения стали очевидными для всего офиса. Нам делали намёки. Лиза смущалась, но цвела. Я злился на длинноязыкость мира, прекрасно сознавая бесполезность подобной злости.
Прозрения
Наступила середина второго летнего месяца. Шёл обычный рабочий день. Я пялился в монитор и медленно сходил с ума. Тогда же мне позвонили с какого-то закрытого номера.
– Слушаю вас.
– Здравствуй, Вадим, – вкрадчиво прозвучал в трубке голос Коцака.
– Станислав? … Здравствуй …
– У меня есть важное сообщение.
– И …
– Я должен сказать тебе не совсем приятную новость.
– Что произошло?
– Видишь ли … Ты помнишь Лазареву? Ренату Лазареву.
– Мог бы и не спрашивать.
– Хорошо … Так вот, Рената Лазарева четвёртый день в больнице, в состоянии тяжелей некуда.
– Что с ней?!
– Она исполосовала ножом вены и потеряла кучу крови.
– Откуда ты …
– Разговаривал с её отцом. Он крупный бизнесмен, совладелец «Машука». Слышал об этом месте?
– Да, кажется …
– Одним словом, плохи ренаткины дела. Жалко её.
– Слушай, Коцак, ты можешь сказать мне адрес этой больницы?
– Могу. Но это частное заведение – туда всех подряд не пускают.
– А если договориться?
– Могу и это.
– Адрес.
– Пиши.
Как же пошло и поверхностно прозвучала эта фраза Коцака: «плохи ренаткины дела». « Но почему? Зачем она сделала такое с собой? Неужели моё письмо … Нет. Надо что-то решить. Надо придумать что-то здоровое и здравое. Как скользко кругом, как всё теперь болезненно и тонко …».
В клинику к Лазаревой я смог попасть лишь вечером. Меня так загрузили делами, что я едва помнил себя, но непрестанно думал о ней, пытаясь, хотя бы мысленно, держать с Ренатой живую связь.
Меня провели в одиночную палату, очень просторную и светлую. Здесь обоняние не резали, обычные для государственных больниц, запахи йода, перевязки, хлора, прокисшей еды в тумбочках больных und a.m. Здесь работал кондиционер с ионизатором воздуха; на хайтековском столике модно рисовалась фиолетовая, в золотой оплётке, ваза с орхидеями и тонконогая, чуть ниже ростом, чаша, заполненная фруктовым ассорти.
Меня оповестили, что состояние Ренаты крайне лабильно, что сейчас она спит и мне лучше не будить её. Я кивал головой, думая совершенно о другом, как всегда бывало у меня в подобных случаях.
Рядом с её кроватью сидел медведь абсолютно глупого плюшевого вида. Нет, в других условиях этот мишка показался бы мне верхом прелести. Но сейчас, увидев её особенное лицо, я разом потерял интерес к чему бы то ни было побочному, отходящему от главной темы – темы жизни и смерти.
Не будь у меня точной уверенности, что эта бледная с заострившимся келейным лицом девочка и есть та самонадеянная, исполненная рекламного оптимизма, Рената Лазарева, я бы не понял теперешнего её состояния. Действительно, жизнь всегда шире наших представлений о ней … Я видел перед собой врубелевскую царевну-лебедь, подбитую стрелой эпохи и, казалось, растерявшую всю вложенную художником инфернальность. В её болезненных скорбных чертах угадывалось спокойствие новорожденной правды, о которой она ещё не знала. Но одно лишь это случайное наблюдение (лучше иных диагнозов и прогнозов) обещало скорый исход; возвращение к прежней и, в то же время, абсолютно новой жизни.
Я наклонился к её ушку и очень тихо прошептал: я люблю в тебе всё то, о чём другие даже не догадываются. Мне показалось, что она шевельнула губами в ответ. Поцеловав её в подбородок и проведя тыльной стороной ладони по мягким прядям, я поспешил удалиться.
Пеший путь до офиса (так я сам для себя устроил) располагал к размышлению. Несмотря на то, что я заметил в Ренате следы грядущего выздоровления, внутри разрасталось жгучее неудобство. Внезапно мне открылась ложь последних дней и, вместе с тем, ложь всей моей прошедшей жизни. Я плюхнулся на скамью в ближайшем сквере, разведя руки в стороны по краю деревянной спинки. Сердце зашлось неровным пляшущим колотом. И не было сил преодолеть эту противную слабость.
«Сколько тщетного совершено! Сколько я учил жить других, не умея жить сам. Сколько эгоистической грязи вылил я на этот мир, не имея решимости следовать собственным словам. Сколько терпел; сколько времени прятался под личиной выжидательного бездействия. А ведь уходят (и уже ушли!) не дни, но годы – лучшие годы жизни, обещавшей вначале что-то особенное и героическое, вычитанное на страницах романов Купера и Скотта. О, как незаметно заводится в душе трусливая пошлость!».
Мимо проходили люди. Мимо проносились годы. Мимо проплывал июль, одетый в зрелую липовую зелень. Ноги сами собой несли меня по улицам и переулкам. Люди, деревья, архитектура – всё было узнаваемо и знакомо, но абсолютно немо. Так человек в пору глубокой депрессии видит лишь означаемые предметов, упуская их смысл – смысл бытия.
Пелена стала рассеиваться за два светофора до дома. Я остановился возле первого и впервые ощутил себя заложником города. Солнце завершало полдень. Люди, как всегда озабоченно и торопливо, шмыгали по зебре с одной стороны улицы на другую, старательно отводя глаза от грязного, в прорванной на спине и локтях зимней куртке, бритенького паренька, упавшего на колени в траву рядом с тротуаром. Паренёк неуклюже (и очевидно с большим усилием) повернул голову и посмотрел на меня мутным полубредовым взглядом, который говорил: «Помоги!». Я подошёл к нему.