– Не факт.
– Значит ты совсем меня … эээ … не уважаешь?!
– Я хотел сказать …
– Скажешь в офисе, на ушко.
Последние слова она говорила, споро подымаясь из-за хрупкого кофейного столика. Я рефлекторно плеснул остатки гущи на корешок языка, в последний раз пережив мягкую горечь напитка.
День прошёл обыденно и спокойно. Я ждал весточки от Дианы. Она молчала. Мне стало казаться, что я попал в зону пустоты, отделившую меня от тех людей и дел, которые, в идеале, должны были составлять круг моего повседневного внимания. Но в ещё большее уныние привела меня мысль о том, что все мы – люди думающие и страдающие – страдаем и думаем в недоступной дали друг от друга, что позволяем так просто распылять наши годы и наш талант. Бездействуем в то время, когда необходимо, смело отринув соблазны, взяться за руки, увидеть общую цель и вместе пойти тропой предназначения.
Вечером, после работы, я купил в газетном ларьке свежий номер Газеты (никогда не любил читать её сетевой аналог) и что-то из официоза. Прочитав пару театральных рецензий да занозистый фельетон особо почитаемого публициста, я отложил Газету в сторону и решил заглянуть в официоз. Моё внимание привлёк, вынесенный на обложку, заголовок «Недоперестроенные». На соответствующей полосе глаза нашли колонку:
«Лет пять назад об этом ещё нельзя было говорить и писать. Теперь, когда страна разменяла свой второй демократический десяток, когда стабильность стала синонимом национальной идеи, когда народилось поколение свободных и благополучных, можно.
Мы долго ждали от них поступка – надеялись, верили. Но, se la vie, мы упустили их. Они же забыли (а может и не знали!) о том, что спасение утопающих … и т. д. Наши двадцатилетние, я не хотел писать реквием, но обстоятельства сильнее моей доброты.
Вас угораздило родиться в то дряхлое, выжившее из ума, времечко, когда история неожиданно потеряла своё лицо. Для отвода глаз те события обозвали «ускорением», «гласностью» и, впоследствии, совсем стильно – «перестройкой». Но и в этих свежих, бередящих застойный ум, словечках ещё крепко сидели старость и тление позднего совка. Двадцатилетние, когда я гляжу на вас – я вижу молодых людей с глазами стариков.
Вы счастливо росли в условиях тотального разложения традиции. Старшие пичкали вас самой свежей попсой и джинсой. Тогда многие из вас впервые услышали слово демократия. Вас холили и лелеяли; вас снабжали информацией, не научив подходить к ней критически. Поздравляю, двадцатилетние, из вас получились отличные конформисты.
О ваших идеалах и целях вашей жизни говорить вообще страшно. Возможны ли они у вас? …»
Глаза мои закрылись: «Разве можно так бесцеремонно бередить оголённый нерв? Разве мы виноваты перед сроками и разве мы влияли на жребий истории? Эта статья превышает высказывание на тему. Это гнусно приготовленное разоблачение – распоротое чрево поколенческой тайны, о которой непринято говорить даже среди посвящённых».
Нужно было кому-то срочно позвонить, высказаться. Я выуживал из телефонной книжки номера и сразу же сбрасывал. Мысли шатались от возмущения, но ещё больше от поиска ответного кровоостанавливающего жеста. И тут позвонила Лиза.
– Привет. Как твои делишки? Поговори со мной.
– Лиза … Тут … Понимаешь …
– У тебя что … Ты сейчас с девушкой там, да?
– У тебя только одно объяснение.
– С мальчиком значит?
– Лиза, ты … Ладно, всё, переболели. И так, что побудило вас позвонить мне в столь интересный час?
– Давай без приколов, Вадим. Я на самом деле хочу с тобой немного поговорить.
– Да не приколом это называется, а иначе.
– Как?
– Пуффф … Завтра скажу на ушко. Идёт?
– Хорошо … Вадим, а мы с Серёжей опять поругались.
– Сочувствую.
– Мы совсем перестали друг друга понимать …
Я знал продолжение. Лиза далеко не в первый раз транслировала мне этот монолог. Я предвидел, что через два-три предложения её голос сведёт горькая судорога. Она будет делать вид, что усиленно сопротивляется последней (т.е. держится из последних сил). В действительности же то будет чувственная преамбула – своеобразное приуготовление слушателя к завершающей, особо драматичной части выступления. Чуть позже голос внезапно сорвётся; одна за другой лопнут мембраны гордости, приличия, стыда и женская скорбь водопадом со стен Путивля хлынет за пределы мужского понимания.
Зачем я слушал её и зачем каждый раз замирал в терпеливой паузе, стараясь изобразить безликого поверенного в её интимные казусы? Быть может я незаметно для себя любил Лизу? Нет. Но что-то определённо руководило мной. Что-то связанное с её бесхитростным очарованием, с её предельной верностью самой себе в любых крайностях.
Как ни странно, слёзный пассаж Лизы меня отрезвил. Вечер за окном становился всё глубже и глубже. Смолкли стрижи. Утих рёв дороги. Подвижные дневные краски выцвели до гравюрной простоты, затвердев одним большим сумрачным хокку. От края оконной рамы нежданно отстал угловатый кусочек птицы. Поздняя чайка лишь на мгновение потревожила спокойную ритмику пейзажа, оставив на смуглой выкройке небосвода сырые письмена усталых крыльев. И горький печатный текст походил теперь на такие же сырые письмена, дошедшие до жалкой горстки, читающих в начале XXI века газеты, молодых людей. Стоило ли волноваться и звонить. Уж лучше молчание. Пусть сплетничают старухи у подъездов, пусть нахмурят лбы олигархи и депутаты, пусть неравнодушная доля страны обратит особое внимание на плеяду заблудших. Пусть, как водится, разразятся пустопорожние теледебаты в лице респектабельных поборников установленной регламентом истины. Моё поколение ответит молчанием. С достоинством. В неведении.
– Твои руки пахнут шампанским и ещё очень … я не знаю, – пробубнила пьяноватая Лиза, смакуя виноградную ягоду, поднятую губами с моей ладони. Мы праздновали её двадцатипятилетие. Худенькая, с короткой стрижкой, одетая в белое с розовым поясом платье, она походила на студентку-первокурсницу.
– Ты космически красива сегодня.
– Правда?! Интересно, – она по-детски прикусила указательный палец, – почему это так редко случается в обычной жизни?
– Что именно?
– Восхищение друг другом, праздник, шампанское …
– … прогулки по набережной, тихий июньский вечер, знакомые лица совсем незнакомых людей.
– Да, Вадим! Да. Я сейчас думала о том же самом. Классно, когда тебя понимают, когда знают о твоих желаниях и не смеются над ними. Только с тобой …
Тут Лиза умолкла. Я на мгновение опустил глаза. В воздухе носились частички парфюма, а с реки тянуло чем-то травянистым.
– Давай спустимся к воде, – предложила она не своим, но как будто найденным на другом берегу реки, голосом.
Я кивнул. С быстротой вихря она ухватила толстое горлышко шампанского своей маленькой цепкой ручкой, минула щербатые ступени спуска, каждым движением всё более и более очаровывая меня.
– Sit down please[4].
Я приземлился на массивную колоду ветлы. Она села рядом, сведя колени в равнобедренный треугольник и опустив кисти рук на его бугорчатую вершину. С удовольствием взглянув на её профиль, я тут же расстроился от мысли, что она не может остаться в этой позе навеки. Освобождённое от мирских условностей озорным «Брютом», тело её обрело ту степень натуральности, ту полноту истинно женской самости, которую я всегда подозревал за ней. Но ещё больший восторг пробудили во мне кисти её потрясающе живых рук. Они спокойно лежали одна поверх другой как две сестрички, вдоволь нарезвившиеся за день и теперь уснувшие (младшенькая на старшей) трогательным сном родственной влюблённости. Не желая более сдерживаться, я прильнул губами к их тёплой гладкости, ко всему тому, что заставляет верить, вопреки модному цинизму, божественной тайне встречи мужчины и женщины.
Она вздрогнула и плавно разомкнула треугольник. Я поцеловал её колено, потом другое… Её быстрые и смелые пальцы затеяли нервную игру с моими волосами, тело заволновалось, предчувствуя желанную близость. И остро, с какой-то тропической дикостью, пахнуло цитрусом её духов.