Изменить стиль страницы

Но еще больше я люблю навещать нашего деда, нашего патриарха школы Ивана Поликарповича Ведерникова. Он стал учителем, когда ни меня, ни Тони еще не было на свете. Он заслуженный, он орденоносец, перед его седой головой склоняется сам Степан Артемович. Сухопарый, высокий, на коричневом, в крупных морщинах лице красуются седые усы — даже по своему внешнему виду Иван Поликарпович образец старого сельского учителя. Он живет в маленьком собственном домишке, стоящем в глубине усадьбы. В нем всегда полновесная, до звона в ушах тишина. Мне кажется, она имеет целебную силу. Стоит в этой тишине пробыть час-другой, как дневная усталость сменяется покойной ленью, иссушенный заботами мозг свежеет. Хорошо зимними вечерами пить чай на выскобленном до желтизны, простом дощатом столе и вместе с мудрым стариком проникать в величайшие секреты вселенной, секреты, ничего не имеющие общего с нашей суетливой жизнью.

У меня имелись и недруги, немного, всего один — учитель физики Василий Тихонович Горбылев. У него даже в наружности было что-то жесткое, угловатое: сухощавый, с острыми прямыми плечами и талией, как у девушки, лицо смуглое, с хищным горбатым носом, брови срослись над переносицей, ресницы длинные, но далеко не женственные — прямые, колючие, под ними таят мрачный огонек цыганские глаза. Даже как-то не верилось, что он родился не где-то под горячим солнцем Кавказа, а среди флегматичных северян.

Жизнь будто ничем не обидела этого человека. Со второго курса физико-математического факультета он добровольцем ушел на фронт. Но ему не пришлось, как мне, таскать по окопам солдатскую винтовку: был направлен в авиационное училище. Штурман на бомбардировщике дальнего действия, ни разу не сбитый, чудом не раненный, увешанный орденами по всей груди, после демобилизации с распростертыми объятиями принятый обратно на свой физико-математический факультет… И в школе он пользовался общим уважением, за какой-нибудь год или два ему удалось создать кабинет физики, который прославился по области. Сам Степан Артемович прощает ему слишком вольные, граничащие с дерзостью выражения по своему адресу. Что еще нужно этому человеку?

А он был недоволен всем: школой, в которой работал, директором, который снисходительно относился к нему, недоволен учителями, с кем бок о бок приходилось трудиться. Кажется, больше других он недолюбливал меня — по той причине, что ко мне благоволил Степан Артемович. Горбылев как-то в разговоре бросил обо мне вскользь: «Новый выкормыш…» Я отвечал ему такой же неприязнью, старался не заговаривать с ним, едва-едва обменивался по утрам в учительской холодным кивком.

Но один Горбылев не мог испортить мне жизнь.

Меньше чем через год, после того как я вступил на благословенную землю села Загарья, у меня родилась дочь. Приходя с работы, я садился перед кроваткой, улюлюкал, косноязычил, как все счастливые отцы в мире. Чем сильнее я уставал в школе, тем охотнее я проводил время возле дочери. Глядя на чистое личико с бессмысленными, как две пуговицы, глазенками, я думал о том, что уже устаю, становлюсь порой раздражительным, пройдет время — буду уставать больше, начнет, верно, мучить меня бессонница, беспокоить печень или пошаливать сердце — стану дряхлеть. Но вот лежит здесь обновленная моя плоть, моя кровь, с которой начисто смыты все намеки на дряхлость. Я ухожу через нее в будущее поколение, в следующий век, в нем станет продолжаться моя жизнь даже тогда, когда мои собственные кости начнут тлеть в могиле.

В нашем доме появилась новая особа — долговязая, костлявая и плечистая, как хороший мужик, бабка Настасья. Она же нянька, она же помощница по хозяйству. Настасья говорила утробным голосом, была без меры добросовестна; с ее приходом наша маленькая квартирка заполнилась треском, грохотом и басовитой, словно отдаленные перекаты грома, воркотней. Настасья ни во что не ставила мой авторитет и признавала только мою жену.

А Тоня расцвела. Фигура ее стала чуть полней, кожа белей, походка медлительней.

Все было для счастья.

8

Ничего особенного не случилось.

Утром в половине девятого я выходил из дому со стопкой книг под мышкой. В девять в школе давали звонок. Ровно через две минуты после звонка я появлялся в классе. Грохоча крышками парт, поднимались ученики. С моей стороны кивок головой, означающий одновременно «здравствуйте» и разрешение садиться на свои места.

— В прошлый раз мы проходили… — начинал я свой урок.

Итак изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год с перерывами на зимние, весенние, летние каникулы. Крыльцо дома, тропинка вдоль больничного забора, зимой протоптанная среди сугробов, поздней осенью скользкая от грязи, весной мягко податливая под каблуками сапог. Наверно, не споткнувшись, я мог бы без труда пройти с завязанными глазами: крыльцо дома, калитка, длинный больничный забор, поворот, задворки огородов, новый поворот, школа и… «В прошлый раз мы проходили…» Изо дня в день, из месяца в месяц, так идет уже пятый год, так пойдут десятилетия до глубокой старости.

Хоть бы что-нибудь случилось, любой перемене был бы рад, любой встряске, даже самой жестокой. Я стал уставать от уроков, в самом начале учебного года уже начинал мечтать о каникулах. Порой мне казалось, что я похожу на лошадь, которую заставили крутить жернова — круг за кругом, передышка, и снова круг за кругом — до тех пор, пока не сдадут силы.

Я стал как-то болезненно ощущать время. Каждый прожитый день мне казался потерей. Неужели я только для того и родился на свет, чтобы терпеливо, скучно прожить огромное количество дней, прожить и… свалиться в могилу? Только для этого? Но ведь это бессмыслица! Я не хочу такой жизни. Не хочу!..

Но я поднимался по утрам, завтракал, брал книги, покорно шагал в школу…

Ничего особенного не случилось в тот день.

До тошноты знакомая тропинка привела меня к школьному крыльцу. В положенное время раздался звонок, я вошел в класс.

Начался урок, один из многих сотен, какие я провел за время своей работы в Загарьевской десятилетке.

Как всегда, я долго ползал взглядом по раскрытому журналу с фамилии на фамилию: Аникин, Бабин, Белов… Класс привычно притих, класс ждал, на кого падет сейчас жребий?

— Галя Субботина, к доске! — вызываю я и поворачиваюсь к окну, где за пыльными двойными рамами раскинулись заснеженные крыши села Загарья.

Ответ Гали Субботиной спотыкающийся и неуверенный.

Эта невысокая девчушка, с пухлым, очень беленьким лицом и апатично отвисшей розовой губкой, числится в отстающих. Она явно не знает материала. Придется поставить ей двойку.

Галя испуганно таращит свои черные влажные птичьи глаза на мой каменно-невозмутимый педагогический профиль. Она не догадывается, что я, этот суровый учитель с каменным профилем, испытываю сейчас перед ней чувство беспомощности и вины. Галя Субботина не очень способная, не очень сообразительная, но и не отъявленная тупица.

Есть же учителя, обладающие таким педагогическим мастерством, что могут заставить не слишком одаренных детей, вроде этой Гали, понимать, запоминать, увлекаться материалом. Есть такие. Не может не быть! Я не сумел этого сделать. Галя Субботина ничего не вынесла с прошлого моего урока. Сейчас стоит и беспомощно таращит влажные глаза — живой мне упрек, олицетворение моего педагогического бессилия.

Да, я во многом чувствую себя бессильным…

Каждый день проверяю знания учеников. Но на это уходит добрая четверть, а то и половина времени. А могу ли я уверенно сказать, как любой из моих учеников знает материал вчерашний, позавчерашний, третьего дня? Нет, не могу. В моем классе тридцать два человека, каждого из них я успеваю вызвать к доске и более или менее подробно опросить два, три, в виде исключения четыре раза за четверть. Два-три раза за два месяца! Чуть ли не половина учебного года уходит только на то, чтобы туманно, в высшей степени приблизительно догадываться о знаниях своих учеников. Разве это не расточительство времени, разве это не признак моего педагогического бессилия?