— Что ж, рад с вами встретиться. Преподаватель русского языка и литературы? Так… Будете вести у нас пятые — седьмые классы. Как быть с вашей женой? Она тоже по русскому и литературе? В старших классах по этому предмету учителя уже есть. Пусть пока поработает в начальной школе. Впрочем, мы с нею еще потолкуем. Теперь слушайте… — Степан Артемович прочно сел за свой стол, направил на меня холодный, начальнический взгляд. — Я очень требователен к своим учителям. Я устраиваю им быт, на какой в условиях районного центра не может пожаловаться ни один работник, и уже после этого я не слушаю претензий, что трудно работать, велика нагрузка. Имейте в виду, мой молодой друг, наша Загарьевская десятилетка в области среди самых лучших. Я потребую, чтобы ваши ученики имели прочные знания. Никаких отговорок! Никаких жалоб!
Он тут же, не выходя из кабинета, в течение одного часа устроил все необходимое, чтобы я и Тоня могли долгие годы жить и работать в Загарье.
Село Загарье… Голая река Курчавка, редкие кустики по берегам, серые глинистые обрывы и сизые песчаные косы. С одного берега на другой уставились дома с потемневшими крышами и белыми наличниками. На правом берегу в самой середине рассыпавшихся узкой полосой крыш возвышаются добротные двухэтажные дома. Здесь центр села, здесь мощеная улица, здесь мост, соединяющий оба берега.
Когда-то Загарье делилось на два села: само Загарье, где теперь все учреждения — двухэтажные дома, крытые железом, и левобережное село Дворцы.
В давние времена между тем и другим берегом существовала из поколения в поколение передававшаяся вражда. Загарьевцы прозывались свистунами, жители Дворцов — дворянами или мякинниками. Зимой в рождество или на масленицу оба берега высыпали на скованную льдом Курчавку «стукнуться стенка на стенку». Сколько черепов было проломлено, сколько крови, прожигая снег, вытекло на лед, сколько мертвых поднимали с Курчавки на тот и на другой берег!
Давно уже не раздаются воинственные крики: «Бей свистунов! Лупи мякинников!» Столетняя война между берегами окончилась навсегда. Вне зависимости от этой войны победил правый берег. Село называется Загарье, район Загарьевский, на картах если и можно отыскать на изгибе тонкой, как волосок, речки-безымянки точку с мушиную крапинку, то и она подписана одним лишь словом — Загарье. Название Дворцы доживает свой век в обиходе.
— Куда направился?
— Да в Дворцы крайняя нужда сходить.
В Загарье одна полная средняя школа, две неполные и вдобавок к ним на самой окраине Дворцов стоит еще начальная.
В этой единственной средней школе, самом высшем учебном заведении Загарьевского района, возглавляемом Степаном Артемовичем Хрустовым, я и стал работать.
Степана Артемовича знали все — от последнего мальчишки до первого секретаря райкома партии. Он с пунктуальностью автомата два раза в день в одно и то же время перед обедом и вечером на сон грядущий совершал прогулки по берегу реки от школы до моста и обратно. Когда он шагал своими скупыми, расчетливыми шажочками, прямой, с неприступно вскинутой головой, в высокой меховой шапке, то ни один человек не проходил мимо, чтобы почтительно издалека первым не поздороваться со старым школьным директором. И каждому Степан Артемович отвечал благосклонным кивком.
Когда-то он преподавал историю, но это было очень давно. Уже не одно десятилетие Степан Артемович работал только директором Загарьевской средней. Те заботы, что другие директора улаживали с затратой всех своих сил, отчаянным расходом энергии, с убийственной трепкой нервов, Степан Артемович обходил одним словом, телефонным звонком, росчерком пера на коротеньком заявлении. Неблагополучно с учительскими кадрами — Степан Артемович обращается в облоно, и все улаживается. Необходим капитальный ремонт школы, нет ни кровельного железа, ни гвоздей, ни олифы, ни краски — Степан Артемович, не выходя из своего кабинета, действуя только одним оружием — своим именем, находит все, что требуется, даже, больше того, помогает роно.
Работники роно его побаивались. Учителя всех школ, как молодые так и старые, относились к нему как обычно относятся ученики к своему не в меру строгому, но справедливому наставнику. «Степан Артемыч сказал!» То, что сказал Степан Артемович, было железным законом, требующим только беспрекословного выполнения.
Все это я узнал позднее, когда с готовностью выполнял одно требование директора за другим, завоевывая в его глазах авторитет и уважение.
По простому житейскому расчету, что мы оба молодые, что рано или поздно наша маленькая семья непременно должна увеличиться, нам отвели не комнату — временное жилье, а полдома — две комнаты, кухню.
Во второй половине жила тоже семья учителя: Акиндин Акиндинович Поярков, преподаватель географии, со своею супругою Альбертиной Михайловной, учительницей начальных классов, кучей детей и солидным хозяйством. Весь обширный двор перед домом был застроен сараюшками, клетями, подклетями, дощатыми курятниками, в недрах которых обитали одна черная с белым корова, свинья, подсвинок, два петуха — вороной и бронзовый, — неизвестное мне количество несушек. Для полноты хозяйства имелся пес с бесцветным собачьим именем Шарик, рослое, флегматичное существо, целыми днями валяющееся на крыльце, выкусывающее блох из неопрятной шерсти.
Сам Акиндин Акиндинович обладал младенчески розовой лысиной, к которой с висков и со лба тянулись склеротические вены, длинным, тяжелым, словно клюв матерого ворона, носом и лучистыми, безмятежно голубыми глазами. Он был трудолюбив как муравей. С самого раннего утра, еще до восхода солнца, его уже можно видеть во дворе. В серой с жеваным козырьком кепке, оберегавшей нежную лысину от утренников, он что-то подколачивал, что-то обтесывал топором, что-то разрушал, чтоб на следующее утро создать более монументальное.
Под стать ему была и жена, моложавая, румяная, полная и застенчивая, как заневестившаяся девушка. Пока Акиндин Акиндинович строил и разрушал, Альбертина Михайловна ныряла по сложным загромождениям сараюшек и клетей, давая знать о своей деятельности то возбужденным переполохом среди кур, то лениво выходящей на свет божий коровой с выменем, освобожденным от молока.
Когда солнце поднималось над коньком нашей крыши, Акиндин Акиндинович и Альбертина Михайловна исчезали со двора, чтоб через некоторое время появиться на крыльце уже совсем в другой роли. Вместо жеваной кепки лысину Акиндина Акиндиновича прикрывала новенькая с твердой тульей фуражка, под козырьком которой таили благодушную улыбочку кроткие глаза. Умытые, принаряженные, преисполненные тихого счастья, они примерной парочкой, локоть об локоть, шагали в школу.
Тоня быстро сошлась с соседями: в углу на кухне появился ушат, принесенный Акиндином Акиндиновичем, во дворе на веревках рядом с ночными сорочками Альбертины Михайловны затрепыхались на ветру мои рубашки. Тоня, высоко засучив рукава, чистила, мыла, скребла, и ее потное лицо было озабоченно-властным. Житейское безмятежное счастье, каким была богата жизнь наших соседей, охватило и ее. Да я и сам чувствовал какой-то особенный покой в душе.
Маленькая комнатка с окном на огород, к которому зимой подступает девственно чистый сугроб, а летом, разумеется, все та же картофельная ботва, — мой кабинет. В нем крохотный столик, настольная лампа с матерчатым абажуром и по стене, как я и мечтал, полки, на которых что ни день, то меньше пустоты.
В свободное от школьных тетрадей время — а его у меня не так и много — я отдаюсь семейным хлопотам. Акиндин Акиндинович советует весной купить подсвинка. Тоня решает: надо теперь думать, где поставить хлевушку. И к сооружениям Акиндина Акиндиновича прибавляется бревенчатая лачужка, крытая толем.
Иногда я коротаю досуг с моими новыми друзьями.
К преподавателю математики Олегу Владимировичу Свешникову я хожу играть в шахматы. Он меня немилосердно обыгрывает, при этом держится с корректной вежливостью.