Сколько за это время пришло в голову высоких слов, сколько было придумано красивых, полных благородства и скромности фраз, которые бы смогли растопить любой лед! Мощные душевные силы чувствовал я в те минуты. И все напрасно. Нет, незачем обманывать самого себя, это не опоздание, не случайная задержка, не просто желание испытать терпение. Она не придет.
Как черствы порой бывают люди. С какой легкостью они отказывают друг другу в мизерном внимании! Слово «чужой», — великий звериный закон выражается им. Раз ты чужой, неведомый, незнакомый, значит, ты достоин только одного — равнодушия, ты не существуешь, тебя нет на свете. А это страшнее вражды, страшнее ненависти. Она сейчас не испытывает ни угрызения совести, ни малейшего смущения. Она просто не думает о том, что выходит за границы узкого круга семьи: есть друзья, ест-ь знакомые — и этого достаточно. Я из большого мира стучусь, подаю голос, но вызываю вместо любопытства равнодушие, а возможно, испуг.
И во мне начала назревать решимость: пойти в самый центр ее круга, пойти к ней домой и сказать все это, потребовать ответа, видеть ее при этом.
Я покинул свой пост, отыскал Дубинский переулок, поднялся по скудно освещенной лестнице, на секунду замер перед дверью с потемневшей медной дощечкой «Д-ръ С. Н. Кругловъ», нажал кнопку звонка.
Мне долго не открывали. Наконец раздались мягкие грузные шаги, щелкнул замок.
— Кто там?
Я требовательно потянул дверь на себя, шагнул за порог.
— Мне нужна Лена.
Полная женщина с добрым, рыхлым лицом, которое облагораживали седые волосы, с недоумением и не без испуга разглядывала меня, чужого человека в приличном пальто, с ярким кашне на шее, мокрого от снега.
— Лены нет дома. Она на два дня ушла с товарищами в лыжный поход.
Я постоял молча, вздохнул:
— Что ж, нет так нет. Простите.
И полное желтое лицо мало бывающей на свежем воздухе пожилой женщины немного подобрело. Бледные губы чуть-чуть дрогнули в уголках:
— Откуда это вы все появляетесь?
Я сердито ответил:
— Из хаоса.
Повернулся и пошел прочь.
Я стал замечать, что меня без причины недолюбливает Тоня Рубцова. Если заговариваю, отвечает холодно. Если в компании я позволяю отпустить по чьему-либо адресу шутку, она непременно заметит: «Оглянись на себя».
Как-то раз мне понадобились лекции профессора Никшаева. Они были отпечатаны на машинке всего в десяти экземплярах. Я узнал, что один сейчас у Тони, и пошел к ней.
— Тоня, лекции Никшаева у тебя? Дай мне на денек.
В комнате никого не было. Тоня лежала на своей койке, поджав под себя ноги, из-под юбки выглядывало ее крупное, крепкое колено. При моем вопросе она опустила лицо к подушке.
— Не дам.
— Всего на день.
— На час не дам.
— Не проконспектировала? Так и скажи. Когда кончишь?
— И когда кончу, не дам.
— Это почему?
— Так, не хочу.
Она подняла лицо: глаза круглые, злые, губы плотнее сжаты, ноздри вздрагивают. Я вспомнил сразу же ее холодные ответы, ее постоянное сердитое фырканье. Чем же я мог ее обидеть?
Я прочно уселся на стул, решил все выяснить.
— Что с тобой? Откуда у тебя злость? Женихов у тебя не отбиваю, родню твою не поносил: в чем причина?
— Много хочешь знать.
— Только то, что касается меня. Ну-ка, раскрой начистоту, что лежит на сердце.
— Вот еще — на сердце! Ты сердечные-то разговоры оставь для той.
— Для какой это той?
— От которой голову потерял. Тоже тайна… Весь институт знает, охотничек неудачливый.
И я только тут понял, что она жестоко ревнует. Скрывать нечего, я был немного польщен этим. Разве не приятно узнать, что кто-то неравнодушен к твоей особе, неравнодушен не просто до легкого кокетства, а до ревности, до ненависти.
Для того чтобы установить мир, я купил билеты в театр. На этот раз я не одалживал пальто с накладными карманами и яркое кашне. В своей старой шинелишке я провел Тоню мимо памятной колонны прямо в широкие театральные двери.
Ярко освещенное фойе заполняла нарядная публика. Все кружили парами в одну сторону, словно выполняли какую-то торжественную и в то же время скучную церемонию.
Мне все было ново в этот вечер: и счастливо сияющие глаза Тонн, в глубокой зелени которых отражались рассыпанные искорками горящие люстры, и взволнованно пылающие щеки ее, и ощущение крепкого, сбитого плеча под тонким шелком кофточки.
Тоня остановилась, чтобы без нужды поправить свою прическу. И в высоком, на полстены, зеркале я с ног до головы увидел пару — оба рослые, оба цветущие, с разгоревшимися лицами, оба смущенные. Пара нисколько не хуже других пар.
Во время спектакля моя рука натыкалась на руку Тони. Тоня сначала неохотно отнимала ее, но только сначала…
У дверей нашего общежития, прежде чем переступить порог, мы остановились. У Тони заиндевели ресницы, под ними в темноте глаз был страх ожидания. Я притянул ее за локоть и поцеловал, а уж потом только воровато стрельнул взглядом по пустынной улице.
После этого мы каждый вечер проводили вместе. И когда Павел Столбцов несколько месяцев спустя с виноватым видом исповедовался мне, как он нечаянно встретился с Леной Кругловой, как разговорился с ней, хвалил меня, но… «Сам понимаешь, неисповедимы пути твои, господи… Словом, мы теперь встречаемся…» — я выслушал это сообщение довольно равнодушно. Я верил, что получилось случайно, верил, что Павел хвалил меня, что вовсю старался, расписывая высокие душевные качества своего близкого друга. Но ведь в таких случаях всегда подразумевается, что качества друзей в не меньшей степени присущи и тем, чья скромность не позволяет распространяться о себе.
На пятом курсе мы с Тоней расписались. Когда веселым мартовским полднем я шел из загса под руку с новоявленной Антониной Александровной Бирюковой, почему-то мелькнула нелепая мысль: «А что, если б сейчас встретил ту, нет, не Прекрасную Елену, а ту, Легендарную, исчезнувшую ночью на Красносельской площади?..»
Подумал и тут же вознегодовал на себя: «Дурак! Пора бросить мальчишеские мечтания. Ты теперь женатый человек, семьянин».
Павел Столбцов при распределении один из всего курса попал на работу в городскую школу, поселился в Дубинском переулке у своей молодой жены. Все мы разлетелись по области в сельские школы.
Меня и Тоню направили в распоряжение Загарьевского роно.
В первый же день я был принят директором десятилетки. Навстречу из-за стола поднялся маленький, поджарый, со стройной фигурою подростка человек, протянул мне руку.
Я с удивлением глядел на него: высоко подстриженная мальчишеская прическа, при комплекции подростка — квадратное, сухое лицо властного мужчины на шестом десятке, голос с хрипотцой, очень тихий, заставляющий вслушиваться с усиленным вниманием в каждое слово, глаза же мелкие, серые, немигающие, с тем давящим холодком, который присущ начальникам, сознающим свою непререкаемую власть. Ведь я же его видел раньше, мы с ним были немного знакомы. Ну да, пять лет назад мы встретились в переполненном вагоне. Я тогда ехал из Москвы, оставив институт кинематографии и честолюбивые надежды стать художником, ехал растерянный и подавленный.
— Милости прошу, присаживайтесь.
— Вы меня не узнаете, Степан Артемович?
Он строго и вопросительно уставился, потом в его серых глазах задрожала искорка, но сразу же потухла. Степан Артемович проворчал не слишком доброжелательно:
— Что-то не припомню. Не встречались ли мы с вами на совещаниях в облоно?
— Нет. — И я напомнил ему нашу встречу: — Вы еще адрес свой мне дали.
— Ах, да, да. Вот как! — Суровые морщины обмякли на квадратном лице Степана Артемовича. — Тот самый молодой человек, который сбежал из какого-то художественного института. Значит, вы все-таки решили стать педагогом. Нравится? Не броситесь опять куда-нибудь в музыканты?
— Во всяком случае, институт на этот раз окончил благополучно.