Изменить стиль страницы

На лице у парня слабо отразилось протестующее выражение, но он сказал:

— Ладно, зайду.

Длинный Заки вернулся в дом и сел в передней.

Когда в дверях наконец-то появился Апуш, Длинный Заки встал и пошел ему навстречу, гостеприимно улыбаясь, уютно, притягательно раскидывая руки. Он бережно принял из рук соседа аккордеон. И потом, пока медленно, скучно расшевеливалось застолье, он смотрел упорным, сосредоточенным взглядом на аккордеон и не слышал, о чем говорили гости.

Он засуетился, заметив, что Апуш вертит в пальцах, расплескивая вино, легонькую рюмку — весь в какой-то невеселой сокровенности.

И мягким, но непреклонным жестом отнял у него рюмку и сказал:

— Нам, сосед, в стаканы бы налить. О чем думаешь?

И прежде чем тот встрепенулся и блеснули сквозь туманец усталости глаза, он понял, что зря спросил. И вот, морщась, кривясь лицом, то подвигаясь к Апушу, то изнеможенно отстраняясь, он слушал.

— Обидно, дядя Заки, такая техника под открытым небом стоит. Мастерских нет, есть только смотровая канава…

А дочь Аниса и сын однорукого Ахмеда, студент-медик, говорят о своем. Апуш точно не слышит их.

— …Холода наступили, песок примерзает ко дну, за смену с полкузова нарастает. Самое время сделать двойное дно… подвели бы выхлопные газы, чтобы кузова обогреть. Да, говорят, листового железа нет…

Аниса с сыном однорукого Ахмеда продолжают о своем. Аниса жалуется, немного жеманясь:

— Я с ног валюсь от работы, а надо столько заниматься! Профессиональный пианист должен заниматься по шесть часов каждый день. Мне, как минимум, два — только тогда добьешься некоторой беглости.

Дура, специальность есть, а впряглась на пять лет музыку заочно учить!

— Слушать внимательно! — гаркнул Длинный Заки, вскидываясь над застольем. — Слушать!.. — И он решительно взял аккордеон, пронес его над головами гостей и ткнул в колени Апушу. — Сыграй им «Сарман-реку».

Он смотрел на Апуша в упор, он вроде умолял, даже грозил своей угрюмостью и нетерпением и, когда тот заиграл, молча, угрюмо дослушал до конца, и сказал, как вынес приговор, не подлежащий никакому сомнению:

— Хорош!

— Да, хорошо, — сказала дочь, искренно соглашаясь, но недоумевая, чего же хочет отец.

— Хорош, хорош! — повторил он, как бы требуя еще, еще похвал.

И она, недоумевая и боясь, что, если рассердит отца, гнев его обрушится на ни в чем не повинную мать, сказала, повернувшись к Апушу:

— А почему бы тебе не записаться в музыкальную школу для взрослых? Есть вечернее отделение…

Апуш пренебрежительно усмехнулся, притянул к себе инструмент и заиграл «Аллюки».

Старушки расчувствовались, гости наперебой стали хвалить артиста, даже молчаливый однорукий Ахмед ласково ткнул его культяпкой.

— Во! — гаркнул Длинный Заки, выставив большой палец.

Апуш сидел, вскинув ошеломленное лицо, бессловесный, не защищенный перед напором восторга и лести, и вряд ли понимал, что Длинный Заки, хваля его игру на аккордеоне, хулит, уничтожает его главное ремесло, без которого ничто другое ему не радостно.

Наконец он встал, сильно покачнувшись. От смущения он пробормотал что-то несуразное, потешное — что-то про аккордеон, про то, что мог бы сыграть еще лучше. Когда он кое-как набросил на плечи пальто, Длинный Заки сунул ему в руки аккордеон и глядел с минуту, как стоит он, шатаясь, глупо улыбаясь жалким побледневшим лицом и прижимает к узкой груди сверкающий инструмент.

— Ну, ступай, — сказал Длинный Заки. — Иди, иди, говорю. — И не вышел его проводить.

Утром Длинный Заки опохмелился и, прихватив бутылку водки, пошел к соседу.

Апуш сидел на кухне — в трусах и майке, растрепанноволосый — и чему-то криво усмехался.

— Доброе утро, сосед, — сказал Длинный Заки.

— Нехорошо вчера вышло, — отозвался Апуш. Тонкий голос его хрипел. — Стыдно… Никогда я столько не пил.

— Бывает, — сказал Длинный Заки. И вдруг на полуслове смолк: в углу, в полутьме, лежал разнесенный в щепки аккордеон.

— Эт-то зачем же? — спросил он сиплым резким голосом. — Не пожалел, а?..

Апуш не ответил, глянул на часы и зашаркал в сумрак комнаты, затем вышел оттуда одетым. Он умывался, медленно утирался большим и мохнатым, кажущимся в его руках тяжелым, полотенцем. И Длинный Заки молча наблюдал за ним, не смея окликнуть, скованный его невозмутимостью, отрешенностью от всего — от разбитого инструмента, от присутствия Длинного Заки, и даже тяжелого похмельного состояния для него вроде не существовало. Весь он был — опять! — в заветной своей сокровенности, и перед мысленным его взглядом опять, наверное, маячила огромная машина.

— Зачем же? — повторил Длинный Заки и почувствовал отчетливо, остро всю силу своей ненависти к этому худосочному парнишке, несокрушимому, и твердому, и равнодушному ко всему, что не имело отношения к его профессии, — он даже не замечал ненависти к себе! Вот только в этом — неведении, слепоте, — пожалуй, он был уязвим. Длинный Заки извлек из кармана бутылку и поставил ее на стол.

— Освежимся! — сказал он твердо. — По маленькой. Потом зажуешь чаем, никакой зануда не учует.

Глотая жгучую теплую жидкость, он смотрел, как пьет Апуш. Затем быстро поднес ему на вилке кружок ссохшейся неочищенной колбасы и опять проследил, как тот жует — бесстрастно, медленно, вроде плохо соображая, что он делает.

5

Когда внутри у него, от груди по всему животу, почти до паха, распространилась горячая волна, он, вдруг опомнившись, глянул на стол, увидел ополовиненную бутылку, стаканы и с запоздалым чувством протеста укорил себя.

С улицы послышался гудок дежурной машины, он вышел к бабушке, сказал, что за ним приехали, что обедать он будет в столовой, и с Длинным Заки они вышли в студеное подслеповатое утро.

…Дежурная машина въехала на территорию гаража, освещенную лучами двух прожекторов и крепнущим светом утра. Апуш выпрыгнул на ходу через задний борт кузова и пошел туда, где в ряду других стояла его машина.

Гараж представлял собой часть огромного пустыря за городом, огороженную решетчатым редким забором (капитальный гараж строили неподалеку), открытую всем ветрам, и ветры днем и ночью дули над пустырем, несли тягучий свист, пыль, сухие запахи увядшей полыни. Ступая немного бочком, на ветер, он чувствовал, как пахнут полынь и чабрец, но среди этих запахов не витал, нет, а постоянно, уверенно пребывал запах машины.

Он был возбужден — пока шел к своей машине, пока проходил мимо смотровой канавы, пока разогревал мотор и слушал, как сперва неживым, холодным стуком стучит он, как затем набирает силу, отогревается сам и греет его, — он был возбужден, как всегда, и уже предощущение дороги, движения захватывало его. Но вдруг затошнило, закружилась голова, и он, открыв дверцу кабины, отвалился на спинку сиденья. Тошнота отступила, но то прекрасное возбуждение тоже оставило его, и, удивляясь, стыдясь, он стал думать о вчерашнем.

Зря он пошел в гости, зря взял аккордеон! Правда, Длинный Заки очень просил, но все-таки можно было отказаться — какой из него музыкант! — и Длинный Заки понял бы его и не настаивал… Нет, можно было и поиграть, только незачем было, развесив уши, слушать, как его хвалят. Но зачем… зачем они хвалили то, в чем он был слаб и ограничен? — вот это и было всего обидней. И когда он, пьяный, ломал аккордеон, то вполне понимал, что этакая дурость не просто дурость, а горькое несогласие с Длинным Заки и его гостями…

Машина густо, тепло урчала и ладно подрагивала, отзываясь на малейшее шевеление ступни здоровым чистым звуком. Но стоило выехать на дорогу, ведущую в Солодянку, на карьер, как снова он ощутил тошноту и головокружение и некоторое время ехал, высунув голову на студеный, освежающий ветер.

Пока загружали его машину, он стоял на подножке, тоже на ветру.

…Он двинул машину в гору, и тут среди натужного сильного шума ему вроде послышалось, что задний мост  г у д и т, и он, вот-вот готовый сбросить газ, но, продолжая нажимать на акселератор, ждал скрежета, треска крошащихся зубьев шестерен. Но вот машина одолела подъем, пошла по ровной дороге — никакого гудения. Померещилось. Значит, вряд ли он способен сейчас различать оттенки густого, многослойного шума. Надо поскорей добраться до города, поесть и попить чаю, поставить машину во дворе и поспать часок.