— Я слово сдержу, — сказал тогда Длинный Заки. — Но и ты, смотри, уступишь мне амбар, когда вернешься.
Давно уж зарился он разобрать дедовский амбар и перенести его к себе во двор.
— Как приеду, — сказал Апуш.
— А может, не будем откладывать? — спросил вдруг Длинный Заки и, не получив ответа, сердито рассмеялся: — Ах, язва! Вот и дедушка у тебя такой же был. Ладно, дашь мне чемоданчик. Я в Пермь еду, машину покупать.
Апуш молча встал, и оба они вышли на крыльцо.
Широкий двор лежал перед крыльцом, как пустынная равнина; и точно склеп стояла голубятня, основательная, из толстых досок, обитых жестью; пустая конюшня, завалившийся саманный курятник, и старая банька, и амбар — из матерых, засмуглевших бревен, с двустворчатыми тяжелыми дверями и бурым железным засовом.
Все эти строения как-то поживее, что ли, глядели, когда бабушка, пока не обратала ее старость, возилась на морковных и помидорных грядках; когда возле тех строений время от времени появлялся дедушка — в длинной, навыпуск, сатиновой рубахе, широких шароварах, в тюбетейке, будто налепленной на свежескобленный череп, с цигаркой в резкой, подвижной руке — хлопотливый, кричащий высоким беззлобным голосом на глупых кур, на задумчивую пожилую собаку и бесстрастно воркующих голубей.
Похлопотав этак, он направлялся в дом, в ту заветную комнатку, где его ожидала работа. Дед был шапочник и пренебрегал столь обширным хозяйством, оно его тяготило, было бесполезным — он и купил-то его по настоянию жены. («Дочь на выданье, — говорила она, — внуки пойдут. Что ты им оставишь?»)
— Идем, дядя Заки, — сказал Апуш.
Они спустились с крыльца и пошли к амбару тропинкой, тускло светящейся в гусиной травке.
Снимая засов, Апуш заметил, как взволнован Длинный Заки, и усмехнулся: соседу, видно, не терпелось просунуться в сумрак амбара и глянуть в бесцельную, глупую пустоту этакого сооружения.
Он молча выбрал подходящий чемоданчик из груды ему подобных и отдал его Длинному Заки.
А через день он и себе выбрал чемоданчик и, сложив кое-какие пожитки, поехал в Навои, где работал его приятель, внук чемоданщика Фасхи, — он-то и обмолвился как-то в письме, что там, на руднике, много КРАЗов и шоферы очень нужны.
Этот мальчишка всегда, сколько помнится, злил Длинного Заки. И он, и дедушка его, шапочник, и потакавшая во всем своему мужу старуха, и старший внук — все они злили его, но особенно этот мальчишка, младший внук шапочника.
Бывало, выйдет Длинный Заки утром на крыльцо — еще роса не испарилась, солнце едва только взошло — и видит через низкий забор, как мальчишка уже склонился над верстаком у себя во дворе и строгает доски и пилит фанеру. «Здравствуй, сосед!» А мальчишка поднимет голову, кивнет, и потом, сколько ни заговаривай с ним, сколько ни насмешничай, он так и не отзовется, упиваясь строганием и пилением. И завидно же было воображать запах дерева и собственного пота, сладость в мышцах, которую порождает движение рук и туловища, и Длинному Заки мнилось что-то такое, что будто бы он знал и забыл или не успел никогда узнать, но что всегда было в нем, томило и уснуло неизбывно. И он вспоминал деревню и сожалел, что не остался т о г д а в деревне…
С печальным чувством отправлялся он на работу.
Возвращаясь на обед, он опять смотрел с крыльца и опять видел мальчишку, склоненного над верстаком, — как мелькают под ярким солнцем голые плечи и лопатки, а на верстаке сушится готовый чемодан, крашенный в коричневый, или в синий, или еще в какой-то замысловатый чудной цвет, в котором уж неизвестно сколько слито красок.
Длинный Заки обычно уставал уже к полудню, и никакое занятие не казалось ему привлекательным, но при виде работающего мальчишки он начинал испытывать некий горячий задор. Иногда возле внука оказывался старик, и Длинный Заки окликал его: «Здравствуй, сосед!», на что старик, совсем как внук, кивал слегка и продолжал наблюдать работу своего любимца. Длинному Заки хотелось крикнуть что-нибудь грубое, злое — ошеломить, заставить бросить работу, но, ругнувшись про себя и низко склонив голову, он уходил к себе в дом…
Поселяясь на тихой, окраинной этой улице, он и не предполагал, на какую мучительную жизнь обрекает себя. Шоферскую свою работу Длинный Заки не особенно любил, но равнодушно ею дорожил: заработки были хорошие, так что со временем он мог бы и машину купить. Но завидовал старику… нет, не хозяйству его, а тому равнодушию, с каким старик относился к своему добру. Он видел, как земля на обширном дворе соседа парит весной, томится, жаждет зерен; как иссыхает потом, не оплодотворенная в летнюю сухмень; как пустует амбар, как стоит бездельно лошадь, жиреет и дичает. Но если бы даже старик предложил ему все свое добро в обмен на его скромное пока хозяйство, он и тогда бы не успокоился, не избыл тоску зависти…
Однажды, когда Длинный Заки приехал на обед и только-только вышел из кабины грузовика, его окликнули. Он поднял голову и увидел, как от ворот соседа идет к нему человек в кителе, в галифе и в сапогах, с кожаной папкой под мышкой. Потом, когда они шли по двору старика (он, и тот человек с папкой, и еще один их сосед, безрукий Ахмед), Длинный Заки даже возомнил себя таким же, с властью, и силой, человеком, каким, без сомнения, был этот не то фининспектор, не то работник милиции, — он возомнил так и почувствовал, как отдается э т о в мускулах, в походке, какой-то легкой, не обремененной усталостью. Ему померещилось на минуту, будто он не просто понятой, призванный всего лишь подтвердить то, на что ему укажут, а вершитель судьбы человека, который лишил его покоя.
Старуха шапочника сидела на кровати, у самого изножья, просунув руку в решетку кроватной спинки и согнув ее в локте, — неподатливо и настороженно. Смекнув кое о чем (пока тот, явившийся с обыском, ворошил в сундуке), Длинный Заки крепко тронул старуху за плечо и двинул, точно сковырнув ее с места, успел при этом значительно ей подморгнуть, а затем быстрым неслышным движением отвернул матрас и, взяв оттуда отрез сукна, сунул себе под мышку, задрав на животе рабочую куртку. Его крупная фигура, просторная куртка надежно скрыли самую главную, может быть, улику.
Тот, кто пришел с обыском, выкладывал между тем на широкую поверхность стола молотки, колотушки, колоды, подушечки с иглами, наперстки, гребешки, обрезки овчины и сукна — и все это сдвигал, громоздил в кучу, будто бы для того, чтобы куча выросла внушительной и сразила неопровержимостью своих размеров упрямствующего старика. Но жалкая вышла кучка, и на лице того, кто делал обыск, выразилось неудовольствие. Длинному же. Заки приятно было все это видеть. Так вот что давало старику уверенность — всего-то жалкая кучка мерзко пахнущих вещиц!
Тот, кто пришел с обыском, обшаривая углы, вдруг наткнулся на фанерный ящик и вытащил из него связку катушек. Их было, наверное, штук пятьдесят, а то и больше, надетых на суровую нитку, и катушки эти были несомненной уликой, ибо найдены были в доме, где хозяин занимался шитьем.
— Это так, — сказал Длинный Заки, — это ребята играют. Моя баба дает им катушки, да и баба Ахмеда. Так ведь, Ахмед? — И тот подтвердил уверенным суровым кивком головы. — А если вы имеете в виду инструменты, — продолжал Длинный Заки, показывая на молотки, наперстки и прочие орудия мастера, — если вы это имеете в виду, то старик, конечно, в молодости шил шапки. Потому у него и сохранился инструмент…
— Зачем вы морочите мне голову? — сказал сотрудник. — На базаре его задержали с шапкой.
— С одной, — сказал Длинный Заки, и сотрудник, немного смутившись, подтвердил, что с одной. — А та шапка была для меня сшита и ровно на один сантиметр оказалась мала. Давайте смеряем мне голову, а потом, стало быть, шапку. Давайте сюда шапку, давайте.
— Он успел ее продать, — сказал сотрудник.
— Раз он продал, нет, стало быть, поличного.
Сотрудник спросил, глядя на него устало:
— Вы где работаете, товарищ, хотел бы я знать?
— Я девятнадцатый год работаю в четвертой автоколонне, — ответил Длинный Заки. — Со дня основания колонны. Вы можете хорошенько расспросить обо мне нашего начальника, депутата горсовета Григорьева.