Изменить стиль страницы

С дачи они вернулись поздно и заснули как убитые, и только утром она спохватилась и поехала домой.

Мать сидела на табуретке перед диваном, а на диване лежали свертки и коробки. Мать повернула к ней усталое, жалобное лицо, и Аля едва не раскричалась. Накричать, наговорить злых слов, только бы ушло с лица мамы это жалобное выражение.

— Это Лиза приходила, — сказала мать.

— Она одна приходила?

— Почему же одна? И тетя Валя Вершинина, и тетя Ася, и даже Власовна.

— Власовна, даже она… Ну чего ей-то приходить?

— Нянчилась с тобой немало, а теперь хотели поглядеть, какая ты невеста. А зря, зря ты, Алька! — глаза у мамы сверкнули непонятно. — Зря, Власовна затейливая бабка, х у д о ж е с т в е н н а я. Уж нашла бы о чем говорить с художниками.

— А тетя Шура всегда с подковырками. — Говоря так, Аля и хотела оправдаться, и выяснить, приходили или нет родичи.

— Наших мы не звали, — сказала мать. — А вот Лиза с тетей Валей в загс приходили, да вас как ветром сдуло.

Она замолчала и, кажется, не намеревалась больше разговаривать.

— Да не думай ты ни о чем! — сказала Аля. — Ты ведь знаешь меня хорошо. — (На это мать могла бы ответить: знаю, как ты можешь обижать.) — У нас по крайней мере свое жилье. А сейчас все стараются жить отдельно — кого хочешь спроси.

— Ладно, спрошу, — усмехнулась мать. — Пельмени-то поджарить? Вчерашние?

Мать уже опаздывала на работу, поэтому Але пришлось есть одной. Поев, она пошла в комнаты, сперва в мамину, потом в свою. Надо было взять кое-что из вещей, но ей расхотелось заниматься скучными сборами — зато она ощутила почти зудящее желание помчаться в ту заветную избушку. «Приду за вещами как-нибудь потом», — подумала она.

Они прожили в избушке осень и зиму, а весной явились люди из художественного фонда с просьбой освободить мастерскую. Избушка и вправду была чья-то, только не Женина, мастерская, о ней надолго забыли, а теперь вспомнили. Женя сник, тоскливо провалялся весь день на кровати, а поздно вечером сказал:

— Вернемся к маме, Аля, ты слышишь? Она пожалеет, да пожалеет же! Завтра же пригоним машину… — Он осекся, задумался.

Через минуту Аля услышала его сонное посапывание. Она склонилась над ним и увидала на лице мужа странную безмятежную улыбку.

Наутро Женя убежал куда-то и вернулся на подводе. Он смеялся живым, почти счастливым смехом, оглядывая телегу. Телега была на широких дутых колесах. Вдвоем с возчиком они скоро погрузили вещи, и Женя поспешно взял вожжи, смеясь, оживляясь, потешно взбадривая карликовую меланхолическую лошадку. Ему нравилась собственная затея с повозкой.

Мать, конечно, пожалела, приняла, в чем Аля нисколько не сомневалась. Однако Женя и не собирался, оказывается, жить у мамы. Вскоре же он пропал, а потом стали приходить его покаянные, жалостные, многословные письма — и не откуда-нибудь издалека, а из города. Она злилась, не видя его, не зная, где его искать, куда писать. Но, странно, его письма оказывали на нее бодрящее действие, — не обещанием верности, не уверениями в лучших днях, а только тем, что были. Он тоже страдает, думала Аля и, наверно, не ошибалась.

Он явился-таки, когда родился малыш. Привез их на такси и был такой радостный, такой довольный. С матерью он обходился так, будто все это время они жили бок о бок ладной, мирной жизнью. Вечером собрались купать малыша и, кажется, опять ненароком обидели маму: не допустили ее к ванночке…

Женечка завозился, закашлялся. Аля повернула его на бочок и постояла над ним.

«Уехать бы куда-нибудь, — подумала она. — Уехать бы в Сарычев!»

Отрадно все-таки признать в тоскливую минуту, что есть где-то городок, твоя родина. Родной, притягательный Сарычев! — ей было два с половиной года, когда ее увезли оттуда. Только и промелькнул, кажется, этот желтый городок, как мелькает какая-нибудь станция на долгом пути, но рассказы матери, и письма отца, и непомерная фантазия Али создали образ городка: желтые, растеребленные ветром акации, желтая пыль, глинистый берег речки, иссохшие, в коробчатой чешуе, заборы.

Может быть, он ничего и не значил бы для Али, если бы там не жил — и по сию пору — ее отец. Как реальное воплощение Сарычева, как добрый провозвестник его образа, запечатлевшегося потом накрепко в памяти, предстал он однажды перед восьмилетней Алей, необыкновенный мастер, предстал, удивил и канул опять надолго, и только редкая цепочка писем была как узкая тропа из Сарычева — к ней. Он привез ей тогда единственный подарок — платьице из желтых стружек. Это была такая штука: чем бы ни хвастались подружки из самых зажиточных семей, а предмет ее восторга и гордости был неподражаем, несравним. Но платьице было очень хрупким и скоро рассыпалось. Тогда Аля написала папе письмо — первое в своей жизни, — мама долго вертела его в руках, кажется, не решалась отправить. Это был крик ребячьей души, и мать страшилась — что в пустоту. Но отец явился, на этот раз с целою корзиною своих изделий. Тут были жакетики и шляпки для кукол и, конечно, платьице…

«Уехать бы куда-нибудь», — опять подумала она. И тут зазвонил телефон, и она на цыпочках побежала в коридор.

— Живы? — услышала она громкий и хриплый голос матери.

— Да, да! — подтвердила Аля обрадованно и сильно прижала трубку к уху, как бы стараясь услышать еще и задорную перебранку где-то там, на стройплощадке, откуда звонила мама, и фырчанье автомашин, и удары железом о железо, словом, то, что могло поколебать тишину, окружающую ее каждодневно.

— Я, может, сама к Лизе съезжу, — сказала мама, и Аля, почти испугавшись, сказала:

— Нет, нет, к Лизе я сама поеду!

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

У нее не хватало грудного молока для малыша, и мать говорила:

— Спеклось молоко от страданий. Вот ты много думаешь, и спекается молоко.

— Да не думаю я, не думаю! — возражала Аля.

В поликлинике ей дали направление в молочную кухню, но могла ли она с больным Женечкой ездить, да еще, может быть, в очереди ждать; а мама с утра на работе. Как-то мать принялась было кормить Женечку хлебной, в молоке, кашицей, но Аля перепугалась и запретила. Они поссорились, мать ушла на работу рассерженная. Малыш — то ли хлебная кашица пошла впрок, то ли от чего другого — как будто бы повеселел, и Аля стала собирать его на прогулку.

Пройдясь по двору, она вскоре же начала дрогнуть, забеспокоилась, и Женечка тоже захныкал. Она стала его прикачивать, чтобы он поскорее прикрыл ротик и не нахватался холодного воздуха. А он все хныкал, и тогда она сама заплакала. Он голоден, думала она, а я такая никудышная, даже молока нет. И сколько ни гуляй, он все равно не поздоровеет, а умрет… тогда и она умрет в тот же час, пусть Женя хоронит их обоих и тоже умирает от страданий. Так она плакала, склонясь над Женечкой, — слезы упали ему на личико, и малыш как бы удивился и на миг затих. Аля засмеялась сквозь слезы, и опять Женечка заплакал.

Тут шла сестричка из детской поликлиники, остановилась и стала расспрашивать. И обо всем, что пронеслось в ее разгоряченной голове, Аля выложила, плача, сестре.

— Ну, ну, зачем же так, — бодро и привычно заговорила сестра, запросто и ловко отнимая у нее малыша. — Зачем же умирать, когда кругом такая веселая жизнь! — И Женечка затих тут же. — Вот я вам назову адресочки, а вы пойдете туда и скажете: а поделитесь-ка с нами, если у вас излишечки молока. А вам скажут: конечно, конечно, у нас есть молочко, так вы и берите его!

Сестра назвала адреса двух женщин, живущих неподалеку, и один оказался Лизин. Господи, как обрадовалась Аля. Значит, у Лизы Стрикулистовой родился ребенок, вот уж рада, наверно, так долго не было детей, она уж отчаялась было.

— А кто у нее, мальчик? Скажите, мальчик или девочка? — стала выпытывать Аля. — Ведь я Лизу знаю сто лет.

Сестра не помнила, мальчик или девочка, но еще раз настойчиво посоветовала обратиться или к Лизе, или к другой женщине. Ободрившись, Аля пошла домой и стала думать, как навестит сегодня же Лизу. Но тут же настроение ее омрачилось. С какими глазами она явится перед Лизой, если так подло поступила с ней! Она, Лиза, и тетя Валя Вершинина с цветами ждали их возле загса, а их и след простыл.