Изменить стиль страницы

Сутуловатый, черномазый полтавец Бондарчук, тогдашний графский денщик, высунувшись с лоханкой из‑за перегородки, где стояла походная складная кровать главнокомандующего, сказал мне:

— Звелели, добродию, обождать.

По этот бок перегородки, беспечно и мирно, точно где‑нибудь на родине, в Гатчине или Чухломе, потрескивали в печке откуда‑то добытые сухие поленца. Пахло дымком и столь любимым графским прысканьем, смесью мяты, шалфея и калуфера. Воображение переносило в русскую баню, а в опочивальне графа, кстати, слышались некие приятные вздохи, оханье и как бы плесканье!

— Еще, голубчик хохлик! Ну‑ка, Бондарчук! Ой! Господи! Да важно как, еще! — восклицал Александр Васильевич, очевидно подставляя под лоханку денщика то лицо, то затылок, то плечи.

— Удивляешься? — спросил он вдруг, выйдя закутанный в простыню. — Часочек рекреации! С Покрова, брат, головы не мыл; наутро же, знаешь, какое дело…

Граф вытерся, опростал голову, сел на какой‑то обрубок и протянул к печке худые волосатые, тоже вымытые ноги, на которые денщик стал натягивать шерстяные стоптанные онучки вместо чулок и сапоги. Все тело графа, впалые плечи и узкая, плоская грудь, поражали слабостью и худобой. Он под влиянием приятной печной теплоты смолк и стал слегка вздремывать.

«И этому тщедушному старику предстоит завтра такое страшное, ответственное дело», — подумал я.

— Пуговочку… ниже… Ох, что же это? — проговорил в полусне Суворов и вдруг весело раскрыл глаза. — Молода была — янычар была, стара стала — баба стала… Бехтеев, ты тут? Слушай, ты не лживка и не ленивка! Скажи, да по правде, любишь Питер?.. То‑то, где его любить! Близко к немцам… Оттого и многие там пакости. Всюду, ох, проникает питерский воздух… Прислони, братец, дверь в сенях плотнее — так‑то… Оно спокойнее. Не то как бы опять из Ясс не запахло Питером. Критика, политика, вернунфты! Сохрани и помилуй от них Бог, помилуй…

Белье и рейтузы были надеты. Денщик, вытянувшись, давно стоял с камзолом и сюпервестом в руках. Но граф медлил подниматься от печки. Я тоже молча ожидал приказаний. Наверху, за дверным щитом, слышался сдержанный шепот, толпились адъютанты и прочие штабные.

— Воскрес убитый Топал–паша! Хромой паша! Воскрес! — проговорил, глядя в печку, Суворов. — Так меня, сударь, прозвали турки за хромоту и совсем было схоронили под Бендерами… Да ожил на страх изуверам и завтра явится как Божья кара. Сам Петр Александрыч, не то что сам Задунайский, меня лично ценил и одобрял. У Вобана, сударь, у Тюрення и Нонтекукули учились мы, вон с Бондарчуком, военной премудрости и всякому артикулу. Мы не антишамбристы, не блюдолизы, хоть и вандалы, дикари. Солдаты любят нас, друзья славят, враги бранят… Ну‑ка, Прохор Иванович, другую прежде фуфаечку поверх этой; оно теплей. Да пуговочку… шлифная пряжка намедни лопнула, достал ли иголку, ниточки, зашить? Достал? Ну, молодец. А ты, Бехтеев, — вот зачем я тебя позвал: отыщи в чемодане баульчик такой, походную аптечку. Матушка царица, Екатерина Алексеевна, снарядила ее сама, своими ручками, и прислала мне после Очакова, вовеки с ней не расстаюсь. Так ты приладь на плечо и завтра вози за мной. Сердце–зритель–Господь чертит каждому путь… Может, кому и пособим…

Хилый, сморщенный старик, кряхтя, поднялся со скамьи, надел камзол, обвязал шею чистым батистовым платком, изрядненько прибрал свой гарбейтель–косичку, зачесал сзади на лоб часть жидких седых волос и подвернул их завитушкой–хохолком, оделся в синий с золотом кафтан со звездами, пристегнул шпагу, прошелся по землянке — куда делась сонливость и хилость?

— Туалет солдата таков — встал и готов! — сказал Суворов. — Честь и хвала князю Потемкину, поубавил кукольных занятий у войска… Но все еще немало осталось!

Граф покрылся шляпой с белым плюмажем[26], расправился, обернулся — я его не узнал. Три ночи не спавший в переговорах с турками шестидесятилетний старик, измученный душевной, никому не зримой борьбой и страдавший ревматиками раненой ноги, глядел бодрым, выносливым, свежим и молодым.

— Фазаны тут? — спросил Суворов Прошку.

— Тут, — ответил денщик.

Так граф называл нарядных штабных.

«Ну, теперь выкинет штуку, — подумал я, вспоминая выходки графа, — выскочит, крикнет петухом, чтобы разбудить дремлющий стан…»

— Господа, по местам! — сказал Суворов серьезно, торопливо взбираясь из землянки и направляясь к большому соседнему костру. Граф позвал назначенных заранее начальников, кое–кого из офицерства и сел у огня дожидаться условного знака. Штурм, как все знали, был предположен до рассвета, по выпуске трех, с промежутками, сигнальных ракет.

Войско для взятия крепости было разделено на три отряда — в каждом по три колонны. Правым крылом, или первым отрядом, командовал двоюродный брат светлейшего, муж Прасковьи Андреевны Потемкиной, генерал–поручик Потемкин; второе, или левое, крыло было поручено племяннику князя Таврического, генерал–поручику Самойлову; третьим, от реки, командовал контр–адмирал Рибас [22]; Начальниками подчиненных им колонн были генерал–майоры: Львов, Мекноб, Ласси, Безбородко, Кутузов, Арсеньев; бригадиры: Платов, Орлов, Марков и атаман запорожцев Чепига.

Костры шестой колонны, Кутузова, бывшей в отряде Самойлова, светились красивыми, правильными рядами слева, по холмам и спускам в лощину, подходившую здесь к самой реке.

Суворов, полулежа на примерзлой траве и кутаясь в бурку, отдавал последние приказания. Резкий, пронизывающий холодом и сыростью ветер, дувший с вечера, затих. В отблеске графского костра рисовалось несколько старых и молодых фигур, почтительно стоявших возле Александра Васильича. В стороне, у смежных огней, слышалась французская, бойкая, самоуверенная, речь. Между говорившими я узнал прибывших в эти дни некоторых из агентов иностранных дворов и наспевших из ясской главной квартиры партикулярных вояжеров и волонтеров. На ковре, боком к огню, сидел белокурый и сильно близорукий, с приятной важной осанкой сын известного принца де Линя. С ним оживленно спорил, сидя на корточках, в бархатном кофейном кафтане, в кружевных манжетах и огромном жабо, вертлявый и толстенький, с острым носом, эмигрант, герцог Фронсак — впоследствии известный на Юге России герцог Ришелье. Поодаль от них, в кругу обступивших его артиллерийских офицеров, прислонясь к пушечному лафету, полулежал на кучке соломы другой эмигрант, суровый и бледный, болевший лихорадкой и зубами и с подвязанной щекой, граф Ланжерон [23].

— Все это верно, все это так, — говорил он с расстановкой на родном языке, закрывая от боли глаза, — но мне, в конце концов, непонятна эта бесконечная война; столько погибнет жизней, прольется крови. И все, кажется, даром, вряд ли одолеем эту страшную машину смерти. Все европейские авторитеты сходятся в том, что Измаил положительно неприступен для штурма…

— А мы все‑таки его возьмем и двинемся с триумфом к Константинополю! — с вызывающей усмешкой сказал, глядя на француза, невысокий, рыжеватый, с веснушками на лице пехотный майор.

— Как, без союза с другими? — спросил, морщась и хватаясь за щеку, Ланжерон.

— С нами Суворов, кто против нас? — ответил несколько напыщенно майор. — Притом же…

— Нет, вы скажите, где ваши союзники? — резко его перебил эмигрант. — Их у России нет и быть не может… Оставляя страдания другим странам, допуская, извините, безбожников подрывать древние троны, веру…

Я пошел к другому костру.

— Безумные, несбыточные затеи, и притом — сколько риску! — произнес в стороне, за лафетом, другой, как бы знакомый мне голос, от которого я невольно вздрогнул. Говорившего мне не было видно за окружавшими его…

«Неужли он? Мой заклятый враг? — пронеслось у меня в голове. — Граф Валерьян Зубов! Какими судьбами? За легкими отличиями или на помеху славного предприятия прислан из столицы? Но как мог, как решился его допустить сюда Потемкин?» Я хотел подойти, взглянуть ближе, не ошибся ли, как в то время меня кликнули к Суворову. Я нашел его в ту минуту, когда он, беседуя с командиром казаков Платовым, говорил ему, не стесняясь близостью иностранных вояжеров: «Каждый француз, батюшка Матвей Иванович, — по природе танцмейстер, вся сила у него в ногах, а не в голове…»

вернуться

26

Украшение из перьев на головном уборе и конской сбруе.