Изменить стиль страницы

Меня с лошадью прижали к мостовой ограде, трещавшей под натиском проходивших частей. С криками: «Ну‑ка его! Так‑то, жарь!» — и, стреляя на пути через мост, валила пехота, за ней артиллерия, казаки и опять егеря. Картаульные единороги и дальнобойные кугёрновские пушки снимались с передков, пешие расступались, и картечь с визгом хлестала по пустевшим, дымившимся улицам. Сзади через головы летели снаряды из казацких мортир. Еще взрыв, и еще пожар… Под Суворовым было убито две лошади. В восемь часов утра он сел на третью и при звуках труб с полками — Святониколаевским, Фанагорийским, Малороссийским, Гренадерским и Петербургским — прошел все предместья Измаила.

Началась перестрелка и страшная, беспощадная резня, на штыках и ятаганах, в улицах пылавшего со всех концов города.

Целые роты янычар и эскадроны спагов бросали оружие и, став на колени, протягивали руки, с искаженными от страха лицами моля о пощаде: «Аман, аман!» Суворов ехал молча, нахмуря брови, не глядя на них и как бы думая: «Сами захотели, пробуйте!» Остервенелые солдаты штыками, саблями и прикладами без сожаления клали в лужи крови тысячи поздно сдававшихся бойцов.

XI

Я почитал мою миссию к Кутузову оконченной. Его храбрый отряд выбил турок с указанных фортов и вошел в ближайшие улицы. Я подъехал к нему с целью узнать, что он прикажет дополнить к рапорту главнокомандующему. Михаила Ларионыча я застал у какого‑то сада. Прислонясь к корявому, дуплистому орешнику, он жадно пил добытую в соседнем колодце воду. Мундир на нем был расстегнут, обрызган грязью и кровью; коса расплелась; руки и лицо в пороховой копоти.

— Вон за тем огородом, видишь? — объяснял он, переводя дух, отъезжавшему Гуськову. — Бери взвод, роту… Не одолеешь, дай знать Платову…

Не успел он кончить — откуда‑то со страшным, сверлящим гулом и визгом налетел тяжелый снаряд. Что это было — граната, бомба или ядро? Перемахнув через сад, колодец и наши головы, снаряд обо что‑то хлопнул и, незамеченный глазом, унесся далее. Лошадь Гуськова взвилась. Смотрю, он побледнел, стал склоняться с седла. Из обнаженного снарядом белого колена хлестал струей кровавый фонтан. Мы бросились к раненому.

— Бехтеев! — крикнул Кутузов. — В арсенале, видишь, две башни? Наши пленные… Турки их режут… Бери бугцев — вон за огородом… Не опоздать бы, голубчик… Именем моим…

Я поскакал к указанному месту. Что передумалось в те мгновения, трудно изобразить. Не скажу, чтоб я не дорожил собственной жизнью; но Мне мучительно было мыслить, что меня убьют на пути и я не достигну цели. Свистевшие вправо и влево пули, разрывавшиеся здесь и там гранаты я считал направленными именно в меня. «Как? Мне не удастся оказать помощи? Эти несчастные и между ними, может быть, измученный голодом, цепями Ловцов…»

Я шпорил лошадь. Миновав один переулок, другой, я достиг огорода. Невысокий, рыжеватый и толстенький майор, тот самый, что спорил с Ланжероном об исходе войны, только что собрал рассеянную меж обгорелых избушек и дерев роту бугцев и с оторванной фалдой, подняв шпагу в обмотанной чем‑то, окровавленной руке, стал выводить солдат в опустелую, застилавшуюся дымом улицу.

— Изверг ты рода человеческого! — кричал майор, с выпяченными на веснушечном лице сердитыми глазами, обращаясь к плечистому, длинному, сконфуженно и робко шагавшему через грядки фельдфебелю. — Турчанка в шароварах ему, изволите видеть, понадобилась! Баб им, треклятым иродам, давайте! Сласти всякие, перины, чубуки! А ты прежде, распробестия, службу, а тогда и в задворки…

Подскакав к майору, я передал ордер Кутузова.

— Что ж, берите! — бешено крикнул он в досаде и на меня. — Матушкины, тетушкины отлички! Все с налету–с! — продолжал он, озираясь на ходу. — Ты верой–правдой, а у тебя из‑под носа…

Столб дыма и земляных комьев, как исполинский косматый куст, вдруг с треском вырос между грядок. Осколками разорвавшейся бомбы были замертво скошены и сердитый, в веснушках, ругавшийся майор, и длинноногий сконфуженный фельдфебель. Офицеров в роте больше не было. «Стройся, сомкнись! — скомандовал я, слезая с лошади. — Левое плечо вперед, через плутонг, скорым шагом… марш!» Я повел роту к арсеналу.

Любовь к жизни, страх за жизнь с новой, еще большею силой загорелись во мне. «Нет, меня не убьют и не ранят!» — думал я, шагая улицей, загроможденной обломками разрушенных и гудевших в зареве пожара зданий, трупами врагов и своих.

Где‑то вправо трещала раскатистая, частая перестрелка мушкетов; ближе, за клубами Дыма, летевшего поперек улицы, слышалась турецкая команда и настигающие волны близкого русского ура. Команда и крики смолкли; очевидно, дело пошло на штыки.

Рота, предводимая мной, вышла на опустелую, обставленную каменными зданиями площадь. В глубине ее виднелся с двумя башнями, обнесенный сквозной оградой арсенал. На столбах и выступах ограды висели трупы казненных. Среди площади догорал костер, и над ним на копьях торчали обгорелые, без носов и ушей, живьем замученные пленники. Один из страдальцев еще двигался.

— Видите, братцы? Вот каковы изверги! — крикнул я.

— Не выдадим, выручим остальных — подхватили егеря.

Я разделил роту на две части. Одну выстроил под прикрытием мечети, другую послал в обход арсенальной ограды. Надо было пройти площадь, на которую с незанятого русскими берегового редута с нашим появлением стали ложиться снаряды. Резерв вдвинулся в переулок. Остальных я повел двором, прилегавшим к арсеналу. На площади послышался конский топот. За решеткой, показалась кучка наших всадников, скакавших в направлении к редуту. Впереди них мне бросился в глаза, на небольшой караковой лошадке, в блестящем мундире, гвардейский офицер. «Ужли опять он?» — подумал я, пораженный встречей.

— Опоздали, графчики, — проговорил возле меня левый фланговый. — Наши и пить турке не дадут…

Я оглянулся. Со двора было видно, как на зеленые откосы речного редута, точно муравьи, посыпались, поднимаясь выше и выше, самойловские егеря. Злое чувство еще злее сказалось во мне к обидчику, не желавшему дать мне сатисфакции. «И вот в то время, — подумал я, — когда эта горсть храбрых, не щадя себя, стремится исхитить от лютой гибели мучимых братьев, он спокойно гарцует, поспешая к лаврам, добываемым чужими руками. Ему бы, фанфарону, в ломбер теперь играть… Ловцов, друг мой! — прибавил я мысленно, взглядывая на окна арсенала. — Предчувствуешь ли ты, кому суждено тебя спасти?»

Толпа зейбеков, засев в окнах и на башенных крышах, стала осыпать нас выстрелами. Мы ворвались в арсенальный двор. У ворот лежал с отрубленными руками старик монах, захваченный при последнем отступлении Гудовича. На крыльце валялась обезглавленная болгарка–маркитантка. Возле был брошен, надвое рассеченный, обнаженный ребенок. А в двух шагах от него, на углях, в чугунном горшке, варился пилав с бараниной и кипел в котелке кофе.

Вид истерзанных мучеников остервенил солдат. Не слыша команды, они бросились к внутренним водам. Поражаемые пулями, падали, стремились встать и опять опускались. По ним, напирая друг на друга, бежали задние ряды. «Но кто же из них убьет меня? — думалось мне при виде свирепых бородатых лиц в чалмах и фесках, выглядывавших то здесь, то там и в упор стрелявших из‑за прикрытия. — Чей выстрел, чья пуля сразит меня и навек остановит мое так бьющееся сердце?»

В узкие окна правой башни повалил дым. Изнутри ясно слышались русские вопли: «Горим, горим!» — «Наши! Касатики! — гаркнули солдаты. — Лестницу, решетки ломать!» Егеря потащили от сарая какие‑то жерди.

— В крайнее левое целься, бей на выстрел! — закричал я, бросившись к тем, которые стреляли из‑за крылечного навеса. Я думал этими выстрелами прикрыть ладивших и поднимавших к башне лестницу.

Но мои мысли странно и резко вдруг прервались. Поднятая со шпагой правая рука бессильно повисла. В глазах все завертелось и спуталось: жерди, солдаты, клубы дыма, повалившего из окна, обезглавленная болгарка на крыльце и разрубленный надвое курчавый обнаженный ребенок.