— Бехтеев, — сказал, завидя меня, граф, — съезди к Михайле Ларионычу, пригасил бы он костры; туманит — недолго до рассвета… Пусть думают турки, что мы заснули… А в тумане, при огнях, команды не проглядели б сигналов.
Я вскочил на редкогривого донского мерина, на котором ездил в те дни, пробрался между пехотой и пушками и направился к передовой цепи шестой колонны. Сторожкий, сильно тряский конь, забирая рыси и натягивая поводья, въехал на лесистый бугор, проскакал вдоль казачьей цепи и бережно, между залегших секретов, стал спускаться в овраг, за которым виднелись огни отряда Кутузова.
«О, люди! — рассуждал я, пробираясь каменистым, темным дном оврага. — Он, могучий, наверху почестей и силы, он, светлейший, для которого, по его же словам, один токмо закон и одна в жизни цель — слава и честь обожаемой монархини, — мог так потеряться и упасть духом! Знает Зубовых, знает все их ничтожество, зло и зависть к себе и уступает, заискивает в них. Одним дуновением, словом — пожелай только, явись хотя на миг обратно в столицу — и он развеял бы весь их жалкий, бездарный комплот, — а он покоряется, льстит и насланному брату кровного, смертельного врага оказывает почтение и решпект, видимо, отряжает его к столь священному, важному делу. И этот мальчишка, питерский шалберник и шаркун, его же столь подло критиканит. Ну, светлейший… еще понятно — дипломат; но Суворов… Он как согласился? Или и этот стойкий, крепкий столп погнулся перед дуновением не любимого им питерского ветра?»
Я нашел Кутузова, отдал ему приказ главнокомандующего. Он ласково выслушал мое поручение, простился и, перекрестив меня, сказал:
— Ну, с Богом! Все будет выполнено; а жаль, что ты не у меня — ну да авось свидимся.
Когда же я обратился вспять, он подошел ко мне, склонился к седлу и спросил вполголоса:
— А что, Бехтеев, граф‑то Валерьян Александрович при особе Александра Васильича или получил особую команду?
На мой ответ, что я ничего о том не знаю, Кутузов прибавил с аттенцией:
— Уважь, братец, передай его сиятельству, графу Валерьяну, мое высокопочитание и желание от былого знакомца всех отменнейших сим утром триумфов…
Пока я возвращался к позиции главнокомандующего, костры вдоль всего фронта погасли один за другим. Настала общая торжественная тишина. Она длилась недолго.
В три часа взлетела первая сигнальная ракета — все взялись за оружие. В четыре — другая, ряды построились. В пять — взвилась третья и, бороздя туман, глухо взорвалась в высоте. Все войско осенило себя крестным знамением и молча, с Суворовым впереди, двинулось к незримым в ночной тьме окопам и бастионам Измаила.
Конница расположилась на пушечный выстрел от крепости. Казаки, назначенные для первого натиска, взяли пики наперевес. Ни одна лошадь не ржала. Пушки с обверченными соломой колесами, без звука заняв указанные места, снялись с передков. В их интервалы медленным густым строем стала продвигаться пехота. Суворов, окруженный штабом, появлялся то здесь, то там, ободряя подходившие полки, наставляя офицеров и перебрасываясь шутками с солдатами.
— Немогузнайки, вежливки, краснословки могут оставаться в резерве, — говорил он. — Недомолвки, намёки и бестолковки на подмогу к ним поступят — а мы, братцы, вперед…
— Пилаву, ребятушки, турецких орехов вон там вам припас! — говорил он, указывая на выдвигавшиеся из темноты очертания крепости.
— Ишшо рано, ваше сиятельство! — отвечали из ближних рядов.
— Врешь, Кострома, — шутил граф своим бойким, лапидарным слогом. — Голодному есть, усталому на коврик сесть, а бедному дукатов не счесть!
— Го–го–го! — любовно и радостно отвечал сдержанный смех по солдатским, уходившим в потемки рядам.
Войско без выстрела подошло и построилось в ста саженях от крепости. Суворов начал было речь к ближайшим:
— Храбрые воины! Дважды мы подступали, в третий победим… — да махнул рукой — ну, мол, их, красные слова, — и только прибавив Платову: — Так постарайся же, голубчик Матвей Иванович! — дал знак начинать. На ближнем бастионе заметили русских. Там поднялась суета, раздались крики «Алла!» — им ответили громким «Ура!». Грянули первые нестройные ружейные и пушечные выстрелы. Миг — и земля кругом застонала от залпов осветившихся в пороховом дыму холмов и батарей.
С первым щелканьем картечи, брызнувшей по нашим рядам, егеря и казаки, таща лестницы, бросились к стенам. Глубокий ров, до половины залитый болотистою, вонючею водой, остановил передовую шеренгу. Залпы с бастиона освещали площадь и ров, где произошло это замедление. Суворов уж подтянул поводья кабардинца, хотел помчаться туда.
— Охотники, за мной! — громко крикнул кто‑то впереди замявшихся.
Смотрю: размахивая новенькой, незадолго выписанной из Пешта шляпой, побежал ко рву мой недавний сожитель по палатке, секунд–майор Неклюдов, которому гадала цыганка.
— Прочь лестницы — грудью, братцы, ура!
Он первый вскочил в ров, ближние — за ним. Вон они уж на той стороне. Втыкая копья и штыки в насыпь, атакующие шеренги стали взбираться на вал. Егеря внизу осыпали выстрелами амбразуры редута. В отблеске наших светящихся бомб и турецких рвавшихся ракет было видно, как мокрый, испачканный тиной Неклюдов быстро карабкался по откосу бастиона. Ворвавшись в редут, он охриплым голосом вскрикнул: «С Богом, соколики! Наша взяла!» — воткнул над стеной полковое знамя и упал навзничь. Новенькая треуголка скатилась по эскарпу редута; он ранен навылет в грудь из ближней турецкой батареи.
В шесть часов утра взошла на вал вторая колонна Лас–си. Первая Львова и третья Мекноба должны были ее подкрепить, но опоздали: Мекноб и Ласси одновременно и тяжело были ранены, впереди своих полков. Ласси мог еще командовать. С простреленной рукой он повел далее свой отряд и штыками взял несколько батарей за Хотинскими воротами.
На левом фланге было хуже. Кутузов пробился сквозь уличные завалы, сквозь картечь и ятаганы[27] янычар[28], предводимых братом крымского хана. Он овладел уж главным редутом, господствовавшим над этой частью города. Но сильный отряд сцаганов, поддержанный артиллерией и полком телохранителей сераскира, с распущенным зеленым знаменем, зашел ему в тыл и стал охватывать как Кутузова, так и соседнюю колонну, бывшую под начальством раненого в ту минуту Безбородко.
Победа ускользала из рук наступавших героев. Осыпаемые гранатами, бомбами и пулями, солдаты замялись, стали отступать. В это время был убит пулей командир пехотного Полоцкого полка Яцунский.
Молодой, русый, в светло–синей ряске, священник этого полка вскочил на разбитый бруствер, поднял крест и крикнул:
— Что вы, братья? Ранили вашего вождя! С Богом, за мной! Вот ваш командир!..
Он бросился в улицу; ближние роты — за ним, но опять бегут врассыпную назад. Полоса дыма рассеялась. Легли сотни. Синяя ряса священника виднелась в груде окровавленных тел.
В это время к Суворову подскакал знакомый мне адъютант Кутузова Кнох.
— Дальше нет сил наступать; просят подкреплений…
Он не докончил реляции. Осколок лопнувшей вблизи гранаты ранил его в плечо.
— Бехтеев, аптечку сюда, аптечку! — крикнул, обращаясь ко мне, Суворов. — Костоеда на пальцы треклятым изуверам! Да вот что… Поезжай‑ка к Кутузову и скажи: нет отступления! Я жалую его комендантом Измаила и уж послал курьера с вестью о взятии крепости…
— Благослови нас Бог! — ответил на переданное мною Кутузов.
Он потребовал к себе соседний Херсонский полк и, едва тот к нему направился, скомандовал новый отчаянный натиск, опрокинул янычар и телохранителей сераскира и на их плечах, кладя через ручьи и каналы портативные мосты, ворвался в пылавший со всех концов город. Я не мог двинуться обратно. Меня стиснули и повлекли наступавшие далее и далее батальоны.
Невдали с оглушающим треском и гулом взлетел на воздух пороховой подвал, взорванный турками под оставленным ими бастионом. У моста горела мечеть, из окон и дверей которой гремели выстрелы засевшей там горсти турок. В конце улицы поднимался громадный черный столб дыма от зажженной нашими калеными ядрами главной казармы.