Изменить стиль страницы

Впрочем, в просторной, сверкающей хрустальными подвесками люстр, бело-золотой каминной зале, куда их собрали, как-то не верилось в подобные страхи. Каждому вновь прибывшему мрачновато кивали, постепенно окружая седого статского господина с длинным списком в руках. Старались заглянуть, кто там есть у него в этом списке, да господин и не очень-то его от любопытствующих прикрывал. Не уследил за этим Иван Петрович Липранди; вскоре кто-то, вытянув шею, прочел приписку карандашом: «агент по делу». И разглядел: сие против фамилии Антонелли.

Шорохом пробежала по зале новость. Так вот это кто! Антонелли — агент! Агент — Антонелли!.. Не уследил, не сумел эту новость Иван Петрович Липранди предупредить.

Первым в нумер арестантского помещения отвели через двор Петрашевского. Он показывал всем своим видом, что происходит непонятное недоразумение.

Залу освободили менее чем наполовину. Запретив переговариваться, оставшихся развели по разным углам. Но говор все же не утихал, хоть время от времени прерывался глухим стуком прикладов об узорный паркет. Из окон открывался вид на Фонтанку, на красноватую громаду Инженерного замка за ней; Цепной мост виднелся справа; и за решеткой Летнего сада мраморная чаша со своей медлительно поворачивающейся тенью заменяла солнечные часы. Так прошел день до вечера, а к вечеру городские извозчики стали снова съезжаться к Цепному мосту. В одиннадцатом часу генерал Дубельт приступил к отправке арестованных.

…Сильные порывы ветра, чуть ли не буря, предвещали ладожский лед. Петрашевский спросил сопровождавшего его офицера, куда они едут, но тот отвечал, что в разговоры вступать не велено. Вскоре, впрочем, маршрут объяснился и без разговоров. Исаакиевский мост оказался наведенным, и когда, пересекши по Кадетской линии Васильевский остров, выехали к Тучкову, то за вздыбленной ветром Невкой проступили из мглы крепостные стены.

К двум часам ночи последний извозчик получил свою честную плату. Неразлучные вот уже пятые сутки Липранди и Дубельт жали руки друг другу в затихшем здании у Цепного моста.

— Скажи на милость, Леонтий Васильевич, — вдруг вспомнил Липранди, — что-то в толк не возьму, отчего это давеча твой шеф говорил, будто государь требует к себе Кропотова?

Этот поручик был далеко не самым важным из взятых, скорее наоборот, Антонелли, помнится, поминал его вскользь, просто в хлопотах Иван Петрович забыл спросить раньше, за что поручику такая особая честь.

Не отпуская Иван Петровичевой руки, Леонтий Васильевич другою рукой полуобнял его за плечи, глянул ласково желтыми своими глазами ему в глаза:

— Кропотов, видишь ли, мой агент…

Жизнь была соткана из противоречий… Насладившись произведенным эффектом, генерал Леонтий Васильевич проводил приятеля до дверей, а воротясь, достал зеленую свою тетрадку и открыл недописанную страничку. Не сомкнувши глаз предыдущую ночь, он отоспался отменно за день, так что к вечеру был в Отделении свежим, улучил даже время для тетрадки в зеленой обложке. Уже стало известно о готовящемся походе на Венгрию, и генерал вечером излил на бумагу:

«…Не мое дело судить, а жаль, что государь вступается… Даже страшно, чтоб это вмешательство не распространило пожара и у нас… солдаты увидят мятеж на месте, — почем знать, не привьются ли им мятежные мысли!..»

Кому-кому, а уж управляющему Третьим отделением было хорошо известно, чего остерегаться; впрочем, на этой записи он задерживаться не стал, вернулся к давешней, брошенной было: «Вот и у нас заговор!..»

Однако и вечером не успел докончить, на полуслове прервали.

Теперь же он мог вернуться к этой страничке, наконец-то ее без помех дописать.

«Вот и у нас заговор!.. — перечел он начало. — Безмозглые люди, которым нравятся заграничные беспорядки!.. Я бы всех этих умников…»

Леонтий Васильевич обмакнул перо, задумчиво рассмотрел его кончик и продолжил:

«…туда бы и послал, к их единомышленникам… Выслать их за границу… А то крепость и Сибирь, — сколько ни употребляют эти средства, все никого не исправляют; только станут на этих людей смотреть как на жертвы… а от сожаления до подражания недалеко».

Часть вторая

Дорога на эшафот

Все времена стоят друг друга, и только для боязливых сердец существуют обездоленные эпохи.

Михаил Петрашевский

Спешнев. Игра с огнем

Ночью Спешнев увидел Анну. Она приходила к нему нередко, какою была в Финляндии за границей, но почти никогда не возвращалась та, курская, как залетная птица, заточенная в имении своего супруга, спешневского приятеля и соседа, доброго малого Александра Савельева.

В деревне Николай Спешнев укрылся от суетности столичной после того, как распростился с Лицеем, и остался на зиму — будто бы для подготовки за университетский курс, а в действительности — глубоко тайной, поначалу скрываемой даже от себя самого, — ради нее, Анны… чтобы вскоре бежать и оттуда, от нее, от коханной, спасая честь ее и семью. Мог ли знать он, восемнадцатилетний, какую любовь на себя навлек? Мог не более, чем младенец, играющий зажигательными спичками в сухом лесу, знает о пожаре, в котором и лес, и зазевавшаяся нянька, и он сам — все сгорит от завораживающих этих живых огоньков дотла, до золы, до пепла. Анна долго отвечала ему ничем, кроме любезного интереса к ученым речам, вполне понятного в степной глухомани, но когда однажды под черным южным ночным небом прошептала, выдохнула ему свое «кохаю», колотить в набат уже было поздно… Тлеть она не умела. Он бежал в Гельсингфорс, а следом, сжигая мосты, оставив детей и мужа, бежала за ним Анна.

Но теперь, долгой северной ночью, она явилась ему в крепостном каземате не такою, на все уже решившейся, все отшвырнувшей, нет, явилась манерною госпожою, отчасти даже нелепой в безыскусной обстановке барской усадьбы, как случайно залетевшая птица. Так, во всяком случае, показалось вчерашнему лицеисту, когда со столичного своего высока он первый раз раскланялся с нею. От ее благовоспитанности несло холодом. Теперь-то он понимал, что ошибся, что залетная птица, только выбившись из сил, может сделаться тихою и неприметной. Анна Савельева, урожденная Цехановецкая, полька, занесенная в курские степи, тосковала в барском гнезде безмолвно и одиноко, но вовсе не оттого, что не было сил. А восемнадцатилетний Спешнев уже не только над женщинами испытал свою власть — вообще над людьми.

С той поры, как понял, что такое наука, зажил розно от товарищей по Лицею, раскрыл в себе ум, мыслительность. То учился, чтобы только баллов иметь поболе, но с шестнадцати лет стал сам рассуждать, читал усердно, забывался над книгами. Класс дробился на партии, все враждовали — он не брал ничьей стороны; но бесконечные эти споры мешали ему в занятиях и, когда надоели, он стал говорить со всеми, сломил партии и помирил, соединил весь класс и с удивлением увидел себя его главою. Прежние верховоды, даже самые умные, стали действовать его словом. Начальство, то есть инспектор — а он был у них второй Ришелье, — поражен был этим возвышением ученика, которого все считали чудаком, нелюдимом. «Вы человек странный, непонятный, — говорил он Спешневу, — как будто втайне развиваете свои планы, и планы революционные. Будь они хороши, вы б открыли их…» Ему стали ставить в вину все, что делалось в классе, — он в ответ лишь молчал. Он молчал, когда его бранили за свои и чужие проступки и когда стали хвалить за то, что он якобы начал исправляться. Он молчал, когда имел в поведении верхнюю цифру, точно так же как потом, оказавшись вторым с конца. И распрощался с товарищами незадолго до выпуска вовсе не от недостатка твердости, а скорее, напротив, от избытка ее, отсидевши в карцере вместе с одноклассником своим, младшим братом Савельева. Не пожелал кому бы то ни было отдавать отчет ни в своих действиях, ни в своих познаниях. Его первою слушательницею сделалась Анна.