Изменить стиль страницы

— Разумеется, сеньорита. Naturellement[167].

— Нет! Вовсе теперь не разумеется.

— Простите?

И она хрипловато-приглушенным голосом воскликнула:

— Теперь-вовсе-не-разумеется-что-у-тебя-есть-брат!

Я едва догадывался, что она имеет в виду, и не знал, как ей отвечать. Глаза сеньориты Итурра-и-Аску, когда она взглянула на меня, блеснули необычно ярко. В рассеянном свете, пробивающемся мимо силуэта запертого дедом в «каземат» графа Монте-Кристо, я разглядел, что они у нее янтарные, как у Адана. Редкий цвет зрачка и — черт-те что! — мой цвет! Легкое дуновение, да, именно дуновение фёна донесло до нас сладковато-чувственный аромат цветущей липы. И опять раздалось тихое постукивание. Несравненная Итурра-и-Аску, имени которой я не знал, казалось, и не слышит его вовсе. Ее руки, приподняв мантилью, протянулись ко мне. Что она делает? Снимает с себя цепь с распятием и, преодолев мгновенное замешательство, опускает в мой нагрудный карман. Что это выкрикнула она, нисколько не пытаясь приглушить свой низкий мелодичный голос?

— En reconnaissance![168] В благодарность! И поклонитесь за меня земле Испании.

В этот миг для меня не существовало ни вопросов, ни ответов. После короткого, на сей раз точно бы судорожного замешательства она прильнула ко мне маленькой упругой грудью — бирюзовая серьга сверкнула, точно летящий мне в глаза светляк — и поцеловала меня, с фанатичным пылом безумицы, пылом, который сообщился и мне. В этот миг не существовало ли ответов, ни вопросов.

— Notre terre brûlée — et sanglante! — гортанные звуки, вырвавшись у восхитительной, хотя и безумной, сеньориты Итурра-и-Аску, словно влились в мою гортань: наша сожженная, залитая кровью земля.

Когда загудел, поднимаясь на тридцатиметровую высоту, лифт, она при свете лампы над бильярдом с детской поспешностью начала приводить в порядок грим на лице, причем явно перестаралась. На меня она даже не смотрела. В комнату из небольшой прихожей, где рядом с лифтом виднелась кухонная ниша, вошел Куят. У бильярда стояла девушка-иберийка в черном, на голове — мантилья, лицо-маска, густо покрытое желтоватой пудрой, рот — ярко-красная прорезь. Сама сдержанность, она едва кивнула в мою сторону и застучала каблучками мимо хозяина дома, предложившего мне, уходя, еще глоток коньяка.

Я примостился на ручке кресла, попивая испанский коньяк, и ждал деда. Но он не торопился. Я встал, принялся изучать пожелтевшие фото, развешанные на стенах: бурильные вышки в венесуэльской глуши, каучуковые плантации на Амазонке, девственные леса, свайные хижины Белем-о-Пара, домишки мавзолейного типа в Манаусе, и на каждом можно было увидеть юного колосса Генрика Куята, то на приземистой лошади или в каноэ посреди безбрежно-широкой реки, то в кругу индейцев. По были снимки, на которых далеко не сразу можно было разглядеть «германо-бразильского первопроходца»: он так органично вписывался в тропический пейзаж, что приходилось его отыскивать, как на загадочной картинке.

И странноватая гравюра оказалась тоже загадочной картинкой. Череп непомерных размеров, скалящий зубы в ухмылке; но стоило подойти к ней на расстояние в метр, и обман рассеивался. Никакой не череп, а семь обнаженных пышных дам, прикованных друг к другу в древней темнице, сваленных друг на друга, сплетенных в тесных объятиях друг с другом, — сию минуту похищенные сабинянки. (Не столько из-за приступов головокружения, сколько из-за этой шутки начала нашего века бабушка бойкотировала кабинет в башне.)

Я ждал деда, сгорая от желания задать ему тысячу вопросов, ждал, но он не торопился, и я вновь услышал легкие шаги, приглушенный стук молотка надо мной, а из далекой глубины стук захлопнувшейся дверцы.

Внезапно надо мной включили приемник. Музыка, поначалу ревущая, хрипящая, тут же зазвучала чище, на уменьшенной громкости — Оффенбах, баркарола из «Сказок Гофмана».

Ночь любви! К тебе пою.
Ты насытишь страсть мою, —

пел тенор. Вот причудливая игра случая, подумал я. Четверть часа назад эта музыка вполне соответствовала бы самой короткой любовной сцене, в которой я когда-либо принимал участие, сцене, словно вырванной из драмы, какую полностью мне знать не дано.

Песнь гондольера оборвалась так же внезапно, как и началась; и вновь — тихое постукивание. (Граф Монте-Кристо дедушки Куята, кажется, был радиолюбителем.) Наконец-то я опять услышал гуденье поднимавшегося лифта, я слышал его, слышал так долго, словно лифт поднимался не с первого этажа, а с восьмидесятиметровой глубины, с погрузочной платформы, с бетонного цоколя, встроенного в ущелье. Время у меня было; я вытащил из кармана цепочку с золотым распятием. На оборотной стороне выгравировано:

М. И.-и-А.

С.-Себ. 1929

По всей вероятности, девочка М. Итурра-и-Аску из Сан-Себастьяна получила цепочку в подарок к первому причастию, а значит, сейчас ей еще не было двадцати.

Из кухонной ниши протиснулся дед, отстегнул фонарик от чесучового пиджака, поглядел на меня, вставившего для изучения инициалов под правую бровь монокль, с недоверчивой усмешкой. Включив фонарик, направил луч мне в лицо. Сухой смешок прозвучал укоризненно:

— Эй, приятель, Требла, мальчик мой, да ты чистый Казанова-с-моноклем-в-смокинге.

Я машинально убрал цепочку и монокль, но смокинг я убрать не мог.

— Что это за обычай такой вы завели в Луциенбурге?

— Какой такой, Казанова из Казанов?

— А светить мне карманным фонариком в лицо да иронизировать над моим моноклем.

Он выключил фонарик.

— Кто же еще так поступил? Пфифф? Который пожаловал тебе после февраля тридцать четвертого звание почетного пролетария? Ну, он ничего дурного не имел в виду.

— Знаю. Но ты, дед, ты… уж такое у меня ощущение… имеешь что-то дурное в виду.

— Вот что я скажу тебе… Бразильскую? — Он плюхнулся в кресло, вытащил с полки под курительным столиком черноватый ящик с сигарами. — Голландскую? Это для больных-сердечников.

— Нет, благодарю.

Прежде чем обратить внимание на третью зажженную мною спичку, дед маленьким ножиком, висящим на его часовой цепочке, отрезал кончик удлиненной темно-желтой сигары, понюхал ее, покрутил сигару между губами.

— Вот что я скажу тебе… Я и сам не признавал моногамии. Но мой принцип — жениться только один раз. Американцы помешались на разводах, по это не для пас. Зато изредка флирт à discrétion[169]. A dis-crétion. Однако чтобы твоя старуха не страдала. К тому же я никогда не пожирал детей. Молоденьких девочек до двадцати лучше не трогать…

— Бога ради извини, что я тебя прерываю, дед. Я хотел бы обсудить важную, мучительную для меня…

— Секунду, сын мой! Не так быстро. — Он выпустил дым, поднес горящий кончик сигары к своему утиному носу, устало, хотя и с явным наслаждением, понюхал, а потом сбросил попел в одну из пепельниц, которые на шарнирах выдвигались из столешницы курительного столика. — Правда, мой кардиограмматик из Кура уверяет, будто мне не следует курить даже эти сигары-для-сердечников, но… «нет смысла в пресной жизни»… Послушай, вот что я хотел сказать. Вот что. При твоем бракосочетании с фрейлейн студенткой-филологом Роксаной Джакса можно было держать пари — десять против девяноста, — что ваш брак продлится в лучшем случае один год. А между тем Ксана прожила уже восемь лет со своим столь же очаровательным, сколь и прожженным Казановой. И у наблюдателя, сидящего в третьем ярусе — а наблюдать чужой брак с более близкого расстояния неприлично, — не возникает чувства, что Ксане живется скверно. По-моему, Требла, это твоя заслуга. Ты ведь знаешь, ты знаешь, что не только мой кастелян, шофер и тайный курьер в одном лице, не только Пфифф, ценит тебя, по и я… — Клубы дыма. — Верно-верно. — Клубы дыма. — И все же в вашей идиллии имеется свое «но». — Клубы дыма. — У вас нет детей.

вернуться

167

Разумеется (франц.).

вернуться

168

В знак признательности (франц.).

вернуться

169

Сколько заблагорассудится (франц.).