Изменить стиль страницы

…Александре Аполлоновне нелегко было попасть в полевой госпиталь, несмотря на то, что профессор Склифосовский писал в своем рекомендательном письме еще в систовский госпиталь: «Не гнушается никакой работой, самоотверженна в уходе за ранеными».

Но военно-медицинское начальство не хотело брать ее из Красного Креста в Действующую армию. Прямо не говорили почему, придумывали разные благовидные предлоги. А подтекстом шло: «Слишком смазлива. Наверное, изнежена, избалована, хлопот с ней не оберешься. Разве для такой лишения фронтовой жизни?».

Но Чернявская переборола все препятствия. В Систово встретила она дальнюю родственницу своего покойного мужа, ставшую графиней Коновницыной и приехавшую сюда по делам благотворительности. Графиня все сделала быстро, и Чернявская оказалась у Бергмана в полевом госпитале одной из немногих сестер милосердия.

Первое время при виде отрезанных рук, ног Александру Аполлоновну мутило. Она пробовала курить, чтобы перебить запах гноя. Но от дыма ее выворачивало до рвоты, и Чернявская оставила эту затею. Все же со временем она привыкла к виду человеческих мук, страшным ранам, к смерти настолько, насколько можно ко всему этому привыкнуть.

Вот к чему она привыкнуть не могла и не хотела, так это к бесчестности. Интендант-ворюга Павлоцкий — с глазами филина и желтыми, младенческими волосами — пытался подсунуть ей фиктивные ведомости для подписи. После отказа Павлоцкий стал ей мстить мелкими притеснениями: то не выдавал вовремя перевязочный материал, то пытался поместить в сырой барак…

Только заступничество Бергмана утихомирило ретивого интенданта.

Но что это все в сравнении с главным, с ощущением твоей необходимости!

Какое огромное удовлетворение почувствовала Чернявская, вытащив из смертной ямы двадцатилетнего ясноглазого солдата Иванцова. Ему гранатой оторвало ступню. Ногу отрезали по щиколотку. Начался антонов огонь. Ноту отрезали выше колена. Парень погибал. Ночи просиживала сестра возле Иванцова, поила с ложечки, меняла компрессы, поворачивала с боку на бок, укутывала, если говорил: «Сестричка, нога холонит». И выходила! Но пришла в отчаяние, когда понадобилось эвакуировать его. Кроме тряских, ветхих телег, ничего не оказалось. Чернявская набила мешки соломой и на них положила Иванцова. Толчки на рытвинах были для раненого мучительны. На первом же подъеме сломалась ось, отвалилось колесо. Пока с возчиком починяли, пошел дождь. Чернявская пыталась накрыть Иванцова своим клеенчатым плащом, но он ни за что не соглашался на это, возмущенно бормотал:

— Ну что вы, сестрица… Да не быть такому, — и отчаянно совал Чернявской ее плащ: — Спасибо за попечение.

Когда они уже прощались, Иванцов, зардевшись, как красна девица, сказал:

— Век вас не забуду….

* * *

Да, Александре Аполлоновне было действительно трудно здесь.

Она росла в петербургской чиновничьей семье среднего достатка, с боннами, гувернантками. Позже муж очень оберегал ее и заботился о ней. А сейчас жила в бараке, не зная ни дня ни ночи: меняла солдатам белье, носила воду, промывала раны.

На три-четыре часа в сутки забывалась тяжелым сном, в одежде, и опять: кровь, гной, насекомые, неустройство. И все же, несмотря ни на что, мечтала: кончится война, она выучится на врача и докажет, что женщина может быть им нисколько не хуже, чем мужчина. Чернявская неизменно возила с собой книгу Дыбковского по фармакологии, лекции профессора Сущинского. Своей работой здесь, безропотностью при всех испытаниях фронтовой жизни ей хотелось утвердить право русской женщины на равенство. «Можно перенести и грязь, и червей, которых ты вытаскиваешь пинцетом у раненых из глаза, и гангренозный запах, и холод, и чудовищную усталость, лишь бы знать, что это будет замечено обществом. Не именно тобой сделанное, а всеми сестрами, что сейчас в армии».

В госпитале были не только русские раненые, но и болгары, румыны, даже турки, приползшие неведомо откуда. Не говоря уже об осетинах, латышах, молдаванах и многих других, кого буря войны забросила сюда. Все они сливались в одну мученическую массу, требовали терпения, ухода, внимания.

Встреча в госпитале с Верещагиным оказалась для Чернявской светлым лучом в этом мраке. Ощущение, что она рядом с Василием Васильевичем, как и он, терпит тяготы войны и, значит, сопричастна к его делам, наполнило ее стойкой радостью.

Чернявской на мгновение привиделся Василий Васильевич: развевается по ветру вьющаяся борода, глаза смотрят проницательно и ласково.

Сердце затопило тепло. То, что Верещагин сам дотащил капитана-артиллериста, сразу сделало Бекасова для Чернявской особым человеком, за жизнь которого она теперь в двойном ответе, как если бы этот Бекасов был братом Василия Васильевича или его другом.

Сейчас Александра Аполлоновна поторопилась возвратиться к Бекасову, чтобы показать его профессору.

* * *

Бергман, осмотрев рану Федора Ивановича — она была рваной, загрязненной, — мрачно, решительно сказал:

— Надо делать операцию. И немедленно.

— Надо так надо, — словно в бреду согласился Бекасов, хотя, собственно, его никто и не спрашивал.

Быстро смеркалось, пошел дождь.

— Приготовьте все в хирургической палатке, — приказал профессор Чернявской.

Это только громкое название — хирургическая палатка, а в действительности она была такая же мокрая, дырявая, как и остальные, только на вбитых столбах висели керосиновые фонари.

Профессор заколебался: может быть, отложить операцию до завтра и попытаться раздобыть хотя бы хлороформ? Нет, откладывать нельзя. Хирург бросил быстрый взгляд: кажется, этот офицер с жестко курчавящейся бородкой сможет выдержать и без наркоза.

— Приступим, — сказал Бергман.

Мокрой губкой обтер рану и начал ее расчищать: снимал кожу полосами, как кору с березы.

Чернявская побледнела. «Видно, переживает за меня», — подумал Бекасов. Именно страшная боль вывела его из прострации.

Нет, он не разрешит и стона, чтобы эта обаятельная женщина не переживала еще больше. Перенесет любую боль молча.

Здоровой рукой Бекасов достал из кармана брюк носовой платок и взял его в зубы.

Боль стала чудовищной, казалось, все тело раздирают на куски. Федор Иванович стиснул зубы еще крепче. Боль вдруг утихла, но… соскочила челюсть. Бергман, сразу поняв, что произошло, быстрым движением руки вправил челюсть. Наложив карболовую повязку, приказал белокурому, болезненного вида, санитару-студенту:

— Викторов! Отведите больного в четвертую юрту.

«Анатолий здесь!» — удивился Федор Иванович. С Анатолием Викторовым он познакомился еще в Систово, и вскоре этот юноша стал его помощником в распространении нелегальной литературы. «Хорошо, что он сейчас со мной», — подумал Бекасов.

Бережно поддерживая капитана, санитар и Чернявская довели Федора Ивановича до круглой палатки. В ней тускло горела коптилка. На соломе лежало несколько оперированных. Кто-то стонал во сне. Викторов осторожно уложил Бекасова.

— Все будет хорошо, — сказал Анатолий и вышел из палатки.

Чернявская, стоя на коленях, провела легкой ладонью по его лбу, словно удостоверяясь, нет ли температуры, по-матерински подтвердила.

— Я тоже уверена, что все будет хорошо, — и добавила тихо, с огромным уважением в голосе: — Вы волевой человек.

Бекасову хотелось признаться, что он вел себя так, щадя ее, но это было бы мальчишеством, и он смолчал. Только спросил почему-то именно сейчас:

— Александра Аполлоновна, кто тот человек, который дотащил меня сюда?

— Художник Верещагин, — вспыхнув от неожиданного вопроса, ответила Чернявская, радуясь, что в палатке почти темно и Бекасов не сможет заметить ее смущения.

— Как художника я, конечно, его знаю, — едва слышно произнес Федор Иванович, — но он, видно, и человек прекрасный.

— Редкой души! — горячо подтвердила Александра Аполлоновна.

* * *

Верещагин, безуспешно проискав тело брата, приехал в госпиталь на четвертый день после операции Бекасова.