Какими посредственностями окружен злосчастный наш государь!
Будь воля моя, военного министра, я бы опирался на таких дельных и знающих генералов, как Столетов, Драгомиров, Скобелев, и — видит бог! — не прогадал бы.
…Казимир Васильевич еще сегодня утром краем уха прослышал о позиции Милютина — не отступать, позиции, кажется, разделяемой царем, и сейчас решил сделать ставку на предложение военного министра, тем более что все знали, он почему-то имел влияние на царя, а предстояло утверждение министром очередного звания ему, Левицкому, и следовало предусмотрительно заручиться поддержкой.
Легким прикосновением пухлой ладони Казимир Васильевич подправил свой едва заметный пробор и сказал сочным баритоном:
— Плевна стратегически слишком важна. Отступать невозможно.
— Абсолютно согласен, — не выдержал Милютин, — надо укрепиться, подождать свежие войска и перейти к блокаде. Хорошо бы вызвать Тотлебена. Шипка стоит достаточно прочно…
— Да-да, укрепиться, — закивал головой царь.
После этого сторонники иного мнения — Зотов, начальник артиллерии князь Массальский — выступали вяло, неубедительно, и царь, подводя итоги, сказал:
— Надо удержаться, господа. Вызовем, пожалуй, Эдуарда Ивановича Тотлебена. Пусть посмотрит, что делать. Решит.
Повернулся к генералу Зотову:
— Вы, кажется, заготовили приказ демонтировать осадные батареи и отправить орудия в Систово?
— Так точно! — встал Зотов;, срывая с переносицы темные очки, которые в последнее время носил постоянно.
— Повремените. Это мы успеем, а сейчас — повремените.
Нераскуренная папироса выпала из его пальцев. Левицкий стремительно кинулся поднимать ее. Царь зашарил рукой по ковру:
— Спасибо, спасибо, я сам…
За утренним чаем Александр и вовсе успокоился, спрашивал у Милютина не без самодовольства:
— Ты видишь, я умею не терять голову?
А сам прикидывал, кого можно будет сегодня же представить к награде. Ну, например, князю Оболенскому следует дать золотую саблю «За храбрость» и повысить в звании. Он так старался, доскакал до самых редутов. Приятно делать — людям приятное.
Надо найти приличный повод и выдать Георгия сыновьям. Мальчики стараются, в лишениях. Пора. И сыну Милютина, и племяннику Циммермана…
Николай Николаевич в этот час обдумывал, когда лучше навестить любовницу. Балерина петербургских императорских театров, неутомимая, огненная Катюша Числова, гастролировала, по его настоянию, в Бухаресте, и следовало сообщить ей о дне своего приезда.
Вспомнив, что и у брата царя — любовница тридцатилетняя княгиня Екатерина Долгорукова, усмехнулся: «Тянет наш род к Екатеринам».
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Сестра милосердия, которую художник, притащивший Федора Ивановича, назвал Александрой Аполлоновной, осторожно посадила Бекасова на землю, прислонив его спиной к бочке с гипсом, а сама ушла, сказав, что скоро вернется.
Федор Иванович с трудом приоткрыл глаза. В Радищевской котловине, окруженной невысокими холмами, разбито было несколько больших шатров для солдат и маленьких киргизских кибиток — для офицеров. Шатры, видно, переполнены до отказа, потому что всюду стояли, опершись на ружья, лежали в жидкой грязи, сидели на мокрой земле сотни и сотни раненых. Запах хлороформа, человеческих испражнений, гноя, карболки кружил голову. Рябило в глазах от кровоточащих бинтов, пестроты рубах и мундиров, кепи с белыми, синими, алыми околышами. Бекасов то словно проваливался в забытьи, то сознание снова возвращалось к нему.
Рядом с капитаном лежал на земле в белых, измазанных грязью штанах юный солдат с восковым лицом. Из сабельной раны на голове торчала кость. Глаза юноши уже замутила смерть, но он лежал тихо, покорно ожидая кончины.
У другого солдата, вероятно, осколком гранаты распороло живот. Он тихо, жалобно стонал: «Воды, воды».
Подошел милосердный брат — сутуловатый, очень высокий, в белом с кровавыми пятнами фартуке, смочил губы раненого водой.
Тот вдруг попросил:
— Брат… Нарви цветы…
— Позже нарву, — пообещал милосердный брат.
— Нагнись, — попросил тогда умирающий и, пошарив у себя за пазухой, достал мешочек. Протягивая его, тихо сказал — Рупь… пошли… как кончусь… в Таракановку… Псковской губернии, Торопецкого уезда. Мамане… Аграфене… Наумовой.
Милосердный брат спрятал деньги, подозвал помощника:
— Давай его перенесем вон туда…
Они положили солдата рядом с мертвецами. Пояснили Бекасову, почувствовав на себе его взгляд:
— Все едино дойдет. Нечего им доктора занимать. Недалеко корчился на траве, возле набухшей от дождя палатки, артиллерист с перебитыми руками, в бреду выкрикивал:
— Заряжай!
Потом просил тихо, умоляюще: — Добейте… И опять кричал:
— Заряжай!
Совсем еще мальчишка, с пулей, застрявшей в горле, сидя, качался от боли. Со зловещим свистом пузырилась кровь.
Бекасов издали, словно сквозь мутную сетку, видел, как под открытым небом делал операцию кряжистый мужчина с короткой густой бородой и в пенсне.
— Кто это? — тихо спросил Федор Иванович у санитара, показывая глазами на мужчину в пенсне.
— Профессор Эрнст фон Бергман, — не без гордости ответил санитар и побежал к операционному столу, обитому из грубых досок.
…Хирург, с засученными рукавами, в черном клеенчатом переднике, залитом кровью, отбросил в кучу отрезанных пальцев, рук, ног еще одну багряно-фиолетовую руку. В изнеможении присев на солдатский ранец, отер полотенцем пот с шеи, закурил небольшую трубку.
Жирные зеленые мухи летали над грудой обрубков, садились на кисею, прикрывающую лица мертвых.
Санитар принес хирургу таз с теплой водой, марлю, и он, через силу поднявшись, снова подошел к операционному столу, где уже лежал солдат с почерневшей и только что обмытой ступней. Бергман насупился, коротко приказал:
— Хлороформ!
Солдата усыпили, и хирург, удалив ступню, бросил ее в общую кучу, а санитар вылил в яму неподалеку кровь из таза.
Мимо дивизионного госпиталя прошла на передовую штурмовая колонна под знаменем. Офицеры ее саблями отсалютовали раненым. Солдаты из колонны кричали:
— Выздоравливайте, братцы!
— Мы за вас расквитаемся!
Какой-то раненый попытался подняться, отдать честь знамени, но в изнеможении упал на землю.
Притащил на спине изувеченного русского солдата пожилой болгарский крестьянин.
Возле кухни пилили дрова. Пронесли мимо Бекасова в шалаш-мертвецкую очередного умершего. Неподалеку забивали быка для госпитального довольствия. Все было обыденно, шло по своему адову кругу.
Фельдшер, с ножницами на шнуре через шею, крикнул человеку, стоящему у аптечной юрты:
— Як тебе, рецептариус…
Этот крик словно ударил по нервам Бекасова, и он снова потерял сознание.
Чернявская подошла к профессору, когда он закончил операцию. Лицо у Бергмана землистое, глаза — смертельно усталого человека.
Профессор приехал сюда добровольцем вместе со своими студентами-медиками из Дерптского университета.
Первое крещение они получили после Зимницкой переправы, но там была благодать сравнительно с тем, что приходилось испытывать здесь. Несмотря на свою молодость — Бергману менее сорока лет, — в мире медицины он был уже хорошо известен печатными работами по хирургии черепа и головного мозга, тем, что предложил асептические методы предупреждения раневой инфекции.
— Что еще? — раздраженно спросил хирург, с неприязнью поглядев на Чернявскую.
Да и как не раздражаться, когда не было даже сулемы, на исходе карболовый раствор, гипс прислали отсыревший, негодный к употреблению, кончился хлороформ! Вот и оперируй. Последнего оперируемого солдата оглушили водкой. Впору писать рапорт князю Голицыну, ведающему санитарной частью Действующей армии. Да вряд ли что изменится.
— Поступил капитан, сабельное ранение в плечо… Рука плохая… — сказала Чернявская.
— Покажите его мне, — сердито приказал профессор, но Чернявская уже знала, что эта сердитость от изнеможения, от недовольства беспорядками и к ней, как и неприязнь, отношения не имеет.