Изменить стиль страницы

Сердце сдавило со страшной силой, как и тогда, когда услышал первый раз о смерти поэта. Одиночество сгустилось до непроницаемой черноты. В виски били слова: «Кнутом иссеченная муза… кнутом иссеченная…».

…Из Филиппополя они тряслись в повозке еще пятеро суток, пока доплелись до Плевны. В полдень остановились у здания плевенской комендатуры.

По главной улице города везли на дрогах медный котел, ведер на шестьдесят, с крышкой из белой жести, наверное, для этапного пункта — варить пищу пленным туркам и переходящим командам. Вслед за дрогами растянулась колонна пленных, взятых на Шипке и за ней. Турки, изможденные, обтрепанные, едва передвигали ноги, шли, пошатываясь, засунув рукав в рукав. Покорность судьбе застыла в их голодных глазах. За плечами тощие мешки.

Маленький, высохший турок с рукой на перевязи бредет, тупо уставившись в землю, скулы его обморожены, обтянуты сизой кожей, брови облеплены вшами. Под накидкой — грязно-голубая куртка, шаровары заправлены в развалившиеся штиблеты.

Неожиданно закружила запоздалая метель, но вскоре улеглась, а выпавший снег превратился в грязь.

Пока пожилой и довольно добродушный вахмистр Быхотько — с могучими усами и сапожищами не менее сорок шестого размера — отмечал маршрутный лист, Федору Ивановичу удалось поговорить с проходившим мимо комендатуры хирургом Бергманом.

На Бергмане — серый пирожок каракулевой шапки, серое драповое пальто, глубокие галоши. Хирург не узнал капитана в человеке без погон.

— Простите, доктор, — тихо обратился к нему Бекасов, увидев, что долговязый мурловатый конвойный повернулся спиной, раскуривая цигарку, — вы оперировали меня после третьей Плевны…

Профессор снял очки, протер их платком и снова надел.

— Смутно припоминаю, — сказал он, вглядываясь в обросшее волевое лицо и уже о чем-то догадываясь, — да-да, ранение в плечо…

— Совершенно верно, — Бекасов замялся, не зная, как продолжить, и решил спросить прямо: — Не могли бы вы сказать, где сейчас сестра Чернявская?

Федор Иванович весь напрягся, в голосе его и в глазах появилась тревога.

— Лежит в женском тифозном бараке возле вон той церкви, — едва слышно ответил профессор, поворачивая голову в сторону церкви. Но, увидев спускающегося по ступенькам комендатуры жандармского вахмистра, Бергман торопливо поднял воротник и пошел своей дорогой.

Жандарм остановился у повозки, а конвойный побежал по нужде.

— Милейший Савва Саввич! — обратился к вахмистру Бекасов. — Здесь недалеко, в бараке, лежит моя больная сестра. Разрешите навестить ее… Это займет несколько минут. И примите от меня скромный презент… — Бекасов протянул серебряные часы швейцарской марки.

Жандарму и самому хотелось задержаться в Плевне, сбегать к знакомой семье. Поэтому, ловко спрятав богатый подарок, он сказал:

— Благодарствую, ваше… — и запнулся, не зная: «благородие» он или теперь только арестант? Наконец, словно еще колеблясь, произнес, проводя пальцем по усам так, словно выжимал из них воду: —Ну, ежели родная сестра… Губин! — позвал он конвойного. — Сопроводишь и у барака подождешь.

Плевна еще грязна и забита ранеными. Опираясь на костыли, они ходят по улицам, сидят на поваленных деревьях возле лазаретов. Город трудно приходит в себя, но уже торгуют лавки, корчма, почти не видно забитых дверей и окон.

…У входа в тифозный барак выжидательно стынут прислоненные к стене просмоленные гробы. В самом бараке бессильно светят коптилки, стоялый воздух пропитан карболкой; в полутьму уходит кладбищенский ряд деревянных коек, с вытянувшимися, словно бы уже отпетыми, телами. У аптечного ящика, сидя, спит сестра в сером платье, грязновато-белом чепце и такой же пелерине.

Александру Аполлоновну Бекасов нашел в сыром углу барака. Чернявская в беспамятстве лежала под серым байковым одеялом на тощей подушке, и поэтому голова ее казалась запрокинутой На остриженной голове какая-то приютская косынка, у койки дремали возле мягких туфель огромные сапоги.

— Александра Аполлоновна, — на что-то надеясь, окликнул Федор Иванович, остановившись у койки.

Чернявская с трудом, словно приходя в себя, приоткрыла мутные глаза:

— Я знала, Василий Васильевич, что вы придете, — принимая его за Верещагина, сказала она едва слышно. — Милый… Вы ведь догадываетесь, как я вас люблю… Но я понимаю, все понимаю… Уберите угли со лба! — вдруг с силой вскрикнула она. — Жжет, жжет, уберите!

* * *

«Ну что же, не судьба, — с горечью думал получасом позже Федор Иванович, ссутулясь в тряской повозке, — но только бы осталась в живых… И была бы счастлива…»

Повозку подбрасывало на рытвинах, заносило. Отощалые кони, екая селезенкой, с трудом одолевали заснеженные холмы, натужно трусили по вконец разбитой дороге.

Бекасов вспомнил, как прошлой осенью отправляла его Александра Аполлоновна за Систово, в деревню Франешты, где был сортировочный пункт. Подложила в повозку, под плечо ему, подушку, набитую соломой, еще раз заботливо поправила бинт. Федор Иванович глазами молча прощался, а она, когда повозка сдвинулась, крикнула:

— Выздоравливайте, — и помахала вслед рукой.

Анатолий стоял в стороне, тоже прощался…

А потом короткое свидание с Чернявской в освобожденной Плевне… Как это было бесконечно давно…

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Пока шла дипломатическая возня, тайные и явные торгашеские переговоры в Лондоне, Вене, Берлине, пока снова перекраивали Европу, выхватывая друг у друга куски пожирнее, пока решался вопрос, собирать или не собирать для обсуждения всех этих проблем конгресс, быть или не быть войне России с Англией, как дать Болгарии свободы поурезаннее, а Турции оставить армию и военный флот, русские войска стояли под Константинополем, погибая от брюшного, сыпного, пятнистого тифа, дизентерии и лихорадки.

За это время турки успели увезти из Петербурга в Истанбул Осман-пашу, Александр II присвоил себе звание фельдмаршала и спешно приказал наложить на свои погоны и эполеты знаки фельдмаршальского жезла, в разгар весны пришли валенки и полушубки, собранные сострадательными россиянами.

А Николай Николаевич получил в Константинополе от султана презент — семь знаменитых арабских скакунов. Самого же Абдул-Гамида его подданные пытались свергнуть, но безуспешно.

Бывший секретарь министерства иностранных дел Турции — Рефет-бей, перед войной обвиненный Лейардом в шпионаже в пользу русских, лишенный орденов и должностей, — теперь возродился из пепла. Султан в столичной газете напечатал извинения перед ним и указ, объявляющий, что прошлые неприятности «созданы клеветой», а ныне Рефет-бей восстановлен «во всех достоинствах».

* * *

И, наконец, войска стали возвращаться под развернутыми простреленными знаменами домой.

Это потом, позже, у донских полков появятся георгиевские штандарты, серебряные георгиевские трубы, знамена с надписью: «За Шипку, Ловчу, двукратный переход через Балканы», зазмеятся на папахах надписи: «За отличие в турецкой войне».

А сейчас играют оркестры, поют с посвистом «Пчелушку» казаки афанасьевской сотни. Цветы виднеются на кончиках пик, в конских гривах. Артиллеристы, прощаясь, обнимают стволы своих орудий: «Спасибо, голубушка, поработала». Слышится веселая солдатская перекличка:

Егор Епифанов доел крутую горячую кашу, перебрасывая ее из ладони в ладонь. Вытер руки, старательно подвязал шпагатом подметки сапог: все ж таки своим ходом надо протопать две тысячи верст. Да разве то расстояние, когда идешь до дому, до Маруси и Мишутки?!

Глаза на круглом веснушчатом, тронутом загаром лице Егора светятся радостно и тревожно. Он достал из зеленого мешочка, привешенного за петлю к пуговице мундира, табак, закурил. Ниче. Продымит пол-Европы, а дотянет до хаты.

Казачий запевала начинает новую песню:

За курганом блещут пики,
пыль несется, кони ржут,
отовсюду слышны клики:
«Вон полки домой идут!»