Изменить стиль страницы

На повороте коридора князь Черкасский почти столкнулся лицом к лицу с арестованным Бекасовым. По бокам его шли два жандарма.

Черкасский побледнел, острые зрачки с ненавистью пробуравили еретика.

— Захотели, Робеспьер, Парижской коммуны? — прошипел он уже вслед Бекасову. — Не выйдет!

* * *

Федора Ивановича ввели в кабинет начальника штаба армии. Рядом с расплывшимся Непокойчицким сидели поджарый, молодящийся жандармский полковник, которого Бекасов видел впервые, и совсем юный офицерик. Лицо Непокойчицкого, как всегда, — гипсовая маска. Высокий лоб, переходящий в лысину, гладок. Генерал неторопливо перелистывал лежащее перед ним «Дело бывшего артиллерийского капитана императорской армии…» и посасывал сигару.

Дойдя до прокламации, дважды перечитал то место, где речь шла о процветании воровства и взяточничесва в интендантстве, о коррупции среди высшего начальствующего состава, которое наживается на недобросовестных подрядах, оставляя армию босой, голодной, а раненых без лекарств и транспорта.

Генерал ожесточенно вдавил сигару в пепельницу.

«Пся крев! Это камень в меня. Неужели они могли что-то пронюхать о проданном праве на поставки?» — подумал Непокойчицкий.

Гипсовая маска сползла с его лица. Артур Адамович, мысленно выругавшись еще круче, поднял на Бекасова глаза: они прижимали к стене, уничтожали.

«Правильно сделали, что недавно удвоили жандармские эскадроны в армии и прибавили им денежное довольствие. Надо-бы втрое увеличить».

— Изволите распространять развратный катехизис анархии? Проповедовать пагубную вольность? Растравлять язвы моральные? — Непокойчицкий говорит тихо, задыхаясь от злобы. — И это есть патриот?

— Я кавалер двух орденов, полагаю, полученных недаром, — посмотрел прямо в глаза генералу Бекасов.

— Считайте, что орденов у вас уже нет, — зловеще произнес Непокойчицкий, — ваше счастье, что заключен мир. А то бы, по законам военного времени, вас предали суду и немедленно расстреляли за разложение императорской армии. Сегодня же!

— Я действую согласно своей совести. О патриотизме у нас разное представление.

— Вы смутьян и враг отечества!

Жандармский полковник внимательно разглядывал Бекасова в монокль.

«Хорошо, что они, видно, не знают об Анатолии Викторове, а письмо Цветана я уничтожил», — с облегчением подумал Федор Иванович и гордо выпрямился, когда молоденький жандармский офицер в синем мундире начал срывать с него погоны, ордена и даже белый академический значок.

* * *

Князь возвратился совершенно разбитым на свою квартиру в Сан-Стефано, в дом богатого грека со странной фамилией — Алмаз. Надел домашний бархатный пиджак и, чтобы отвлечься от нервных, беспокойных мыслей, навеянных встречей с капитаном-бунтарем, стал просматривать свой «Проект учреждения управления княжества болгарского». Он хотел долгой и достаточно жесткой оккупации Болгарии, с сильной и решающей властью императорского комиссара. Создание национального правительства ему виделось где-то в весьма далекой перспективе.

Князя опять стала мучить мысль, что его не жалует главнокомандующий, поэтому не пригласил на встречу Нового года в Казанлыке, хотя многих пригласил; не допустил к мирным переговорам с турками. Не иначе в Петербурге прочат кого-то другого в верховные комиссары Болгарии.

И действительно: там подыскивали для Болгарии императорского верховного комиссара не столь прямолинейно-резкого, каким проявил себя Черкасский, а службиста погибче, потоньше и в конце концов остановили выбор на генерал-адъютанте Дондукове-Корсакове.

…Князь прилег. Из-за кипариса в окно заглянуло лицо Бекасова. Сгинь! Смутьяны хотят овладеть и Болгарией, но он не позволит, не позволит! Здесь будет протекторат! И никаких ополченцев. Эта дрянь уже теперь сочиняет конституции. Я их вымету всех до единого!

…Начинался разлив желчи. Анучкин, зайдя проведать своего шефа, нашел его плохим: лицо пожелтело и осунулось, беззубый рот ввалился, желтые глаза под очками светились сухим, лихорадочным, тревожным светом, дико и пугливо. Никогда не скажешь, что ему немногим более пятидесяти. Старчески всклокоченные бакенбарды, встрепанные седые волосы делали Черкасского похожим на нездоровую нахохлившуюся птицу.

— Ваше сиятельство…

Князь не отвечал.

Анучкин бросился за врачами.

Слуга хозяина квартиры — молчаливый грек — принес таз с рыбой.

— Смотри на нее, и болезнь пройдет, — сказал он князю.

Черкасский презрительно рассмеялся, но рыбу потребовал оставить.

…Врачи, собравшиеся на консилиум в соседней комнате, тихо спорили.

Дородный, с тремя подбородками, лейб-медик Обермиллер — определил у Черкасского злокачественную лихорадку. Главный медицинский инспектор Действующей армии Присёлков и адрианопольский доктор француз Жупан — быстрый в речи и жестикуляции — были иного мнения.

— Желчь разлилась, и отравленная кровь бросилась в голову, — убежденно говорил Присёлков, поводя плечом с серебряным погоном.

— Можно ожидать апоплексического удара, — скороговоркой поддержал его Жупан.

Обермиллер возвратился в комнату, где лежал князь, ободряюще сжал его потную руку выше запястья:

— Бог даст, все кончится благополучно.

Черкасский приоткрыл глаза.

— Нет, не выберусь я, — сказал он спокойно.

А минутой позже стал буйствовать:

— Оставьте меня в покое! Все вон отсюда!

Присланную медицинскую сестру — рослую молодую Глыбину — князь тоже пытался прогнать. Сбросив одеяло, столкнул на пол бутылки с горячей водой, обогревающие ноги.

Сильная, спокойная Глыбина убеждала его, как младенца:

— Ну нельзя же так, Владимир Александрович, нельзя!

Черкасский неожиданно утихомирился, сказал капризно, но уже вяло:

— Что вы со мной делаете, не хочу…

И, помолчав, торжественно, почти шепотом произнес:

— Они не понимают, что от меня зависит участь Болгарии. Под «ними» князь подразумевал и главнокомандующего, и военного министра Милютина, и даже грудастую, отвратительную госпожу Глыбину, что обращается с ним так непочтительно.

Но Глыбина бесстрастно поставила ему горчичники, а затем, услышав, что у него боли в желудке, начала втирать сильными, толстыми пальцами какую-то мазь с хлороформом и прикладывать теплые салфетки.

…Ночью разразилась гроза. Одна за другой следовали вспышки молний. Гром, казалось, сотрясал дом.

Черкасский лежал, повернув лицо к высокому окну. Порывы ветра бросали в стекло водяные струи. Князю мерещилось: то будто в Адрианополь хлынули турки и начали резню, то болгары подняли восстание против его «Проекта…», то капитан Бекасов, держа высоко над собой отрубленную голову государя, кричал: «Смерть тиранам!».

И сам князь закричал на весь дом, забился в судорогах, а когда прибежал доктор Делоне, спавший в соседней комнате с дверью, приоткрытой к больному, то застал Черкасского уже мертвым.

* * *

Полковник Газельдорф заготовил сопроводительное письмо, где были его излюбленные: «имею честь доложить вашему превосходительству», «по вышеизложенным причинам», «присовокупляю дело», «попытки к совращению нижних чинов с пути верности, к потрясению существующего порядка».

Это письмо, вместе с досье, барон передал вахмистру Быхотько, которому вменялось конвоировать Бекасова в Одессу. Там сейчас находился начальник штаба корпуса жандармов генерал Селиверстов, личность, по мнению барона, весьма посредственная и к нему, Газельдорфу, относящаяся предвзято. Жаль было переправлять ему такой козырь: пожнет, ничтожество, плоды чужого труда.

…До Филиппополя Бекасов ехал железной дорогой в арестантском вагоне. Здесь снова на Федора Ивановича нахлынуло горе. Он еще в Адрианополе слышал о смерти глубоко чтимого им поэта Некрасова. Но сейчас из обрывка «Русских ведомостей», найденного под нарами, узнал некоторые подробности похорон.

«Впереди гроба, — писала газета, — несли венки с девизами из стихов покойного… На венке из живых цветов надпись: „Слава печальнику дела народного“. Мыслящая Россия в трауре… Об этом говорят больше, чем о пленении Османа…».