Весь разговор до сих пор велся только между Устиновым и Кругловым, но тут Устинов надумал прибиться и к Севке Куприянову — вдруг да конь-то еще не окончательно продан Севкой? И не поздно еще вступиться в торговлю? Однако Севка не захотел Устинову по-человечески ответить, помолчал и буркнул в стакан:
— Сколь взял, то и мое…
В разговор вступился еще и Половинкин.
— Ты, Савелий, — сказал он мирным и тихим голосом, — ты здря на Николу огорчаешься: он тебя тот раз в лесу не вязал! Вовсе нет! Ты припомни — он даже и с коня-то не слазил во всё время, а вязали-то тебя Дерябин, да Игнашка, да Калашников Петро, «коопмужик», да, сказать по правде, нечаянно и я тоже. Ты припомни хорошенче! Ну? Вот ить как было дело-то у нас, Прокопий! — обернулся отдельно к хозяину Половинкин.
Куприянов снова глянул в стакан и так же угрюмо сказал:
— Он-то нас не вязал, Устинов. Нет. Он зато смеялся над нами!
— Вот те на! — удивился и развел руками Устинов. — Да не смеялся я вовсе! Я наоборот…
— Смеялся, смеялся, дядя Никола! — подтвердил вдруг Матвейка Куприянов, с маху ткнул вилкой в соленый груздь и, подняв его над головой, крикнул снова: — Смеялся! Я прежде-то думал — ты добрый, а ты — злодей, дядя Никола! Ей-богу!
И такое отчаяние сказалось в Матвейкином голосе, что и взрослые все притихли, и Устинов не нашелся что возразить.
Севка Куприянов тоже помрачнел еще больше:
— Когда бы ты не смеялся, Устинов, то и сделал бы, как все другие сделали, наши вязальщики…
— А они как сделали?
— Просто! Половинкин вот первый и по-родственному зашел к нам в дом, сочувствие проявил за случившееся. И Калашников тоже. И даже Дерябин-товарищ и тот, на улице встретившись, сказал не помнить на его зла… Вы только двое, дружки закадычные, ты да Игнашка Игнатов, и не сказали нам ни слова. Дружки закадычные!
Вот как случилось-то! Надо же! Устинов потому и не зашел к Севке и не сказал ему ни слова, что хотел купить у него мерина, но сильно при этом стеснялся, откладывал разговор со дня на день. Надо же!
И Устинов про себя заругал себя, глупого и недогадливого, а Прокопий Круглов, не желая ссоры в своем доме, сказал:
— Да кого там я дал-то Савелию за коня? Язьвило бы его! Не за деньги сошлись и даже не за товар, а за ты — мне, я — тебе. Непонятно? Ну, значит, так: я Матвейку на квартеру в городе определю с прокормом и даже со службой какой-нибудь. Я через свойственника своего определю его, а в город Матвейка поедет на моем, на худом и козьеногом коняге, а мне оставит энтого шагистого мерина! Нет, ты правильно заметил, Устинов, шаг у его — о-ох и шаг! У-ух и шаг, сказать дак! Такого-то и пропивать-то духу сроду не хватит, ей-богу!
— Так ты, Прокопий, чуть не за спасибо взял коня?! С этаким-то, правда, шагом?
— Нет, я за спасибо никого не хочу ни брать, ни дать, дядя Никола! снова и еще злее, чем прежде, отозвался Матвейка — Я хочу, штобы с меня по-правдашнему взяли и штобы мне дали! Мы с батей не нищие — спасибочками обходиться.
— А зачем тебе вдруг служба, Матвей? — поинтересовался Устинов.
— Затем, дядя Никола, штобы после в Лебяжку вернуться каким-никаким служащим и даже — военным, а тогда Игнашку Игнатова истребить! Да и всю Комиссию! Ну, дядю Половинкина я бы пощадил — он хотя и вязал нас, а всё одно хороший. А всех бы других… — И Матвейка отвернулся от стола, молча и упорно начал смотреть в окно.
Устинов понял, что убеждать Матвейку, что-то ему объяснять напрасно… Восемьдесят восемь степных порубщиков он в свое время убедить смог, а одного мальчишку не сможет, хоть убей!
Куприянов-отец, тяжко и глубоко вздохнув, сказал:
— От какой у меня сделался нонче сыночек — стал на точку, и всё тут! И весь разговор — хотя со мной, хотя с матерью, хотя с дядей Родионом Гавриловичем Смирновским, хотя со всею Лебяжкой! Ужас! «Хочу ехать в город, хочу служивым вернуться, Игнашку Игнатова изничтожить!» И всё тут! Я, сказать-то, тот случай, когда нас вязала в лесу Комиссия, в душе почти што забыл, а Матвей вот огонь в собственном сердце на каждый день раздувает! Правда, родителям ужас, да и только!
А Матвейка, отвернувшись от родного отца, покраснел своим упрямым лицом и еще продолжил:
— Я к Сухих, к Григорию Дормидонтовичу, пойду! В батраки, в любую службу! Найду его, где оне есть, и пущай оне меня берут. Оне далеко не должны быть, Григорий Дормидонтович, я знаю, в каких деревнях у их друзья-кунаки имеются. Оне, Григорий Дормидонтович, давно меня к себе в заимку звали, я здоровый, общественного быка за двое рогов на месте удерживаю! Григорию Дормидонтовичу энто сильно ндравится! Григория Дормидонтовича Комиссия тот раз побоялась в лесу вязать, оне бы ее запросто пришибли на месте, дак Комиссия его после взяла и тайно пожгла! Ей-бо!
— А зачем ты к нему пойдешь-то всё ж таки, Матвей? — хотя и безнадежно, поинтересовался Устинов. — Зачем?
— А мы с имя будем оба-два. Меня Комиссия веревками вязала, его пожгла, вот мы и будем напротив вас!
— Комиссия не жгла Сухих. Неправда это, Матвейка!
— Кому ж пожечь, как не ей?
— Ты бы, Матвейка, родного дядю лучше бы слушался, чем Сухих Григория! Родиона Гавриловича Смирновского слушался бы, как и что он говорит! Он умный, образованный. Он геройский!
— А я и слушался его — покуда малым был. Покуда вы, Комиссия, не вязали меня веревками. А связали, дак я и сам знаю, кто мне после того друг, а кто — вражина!
«Зря зашел ты сюда, в кругловский дом, Никола! — подумал Устинов. Зря! Стыдно получилось! И ни к чему. Всякая никчемность — она для мужика стыдная!» И он мысленно стал проклинать себя за то, что избаловался надеждой. Не надеяться ему надо было и не мечтать, а приглядывать всё это время еще и другого какого-нибудь продажного коня в Лебяжке и в других селениях. Он забыл, что отложенное дело — хуже неначатого!
Но тут вот что неожиданно случилось — Прокопий положил руку на плечо Устинова и спросил
— Значит, Николай Левонтьевич, я взял коня за спасибо?
— Ну, вроде бы…
— Тогда вот как, Николай Левонтьевич, тогда возьми и ты его у меня! За то же самое — за спасибо! Ну?! Пошто ты глаза-то вылупил? Просто: за то же самое ты мне — я тебе и возьми! Конь тебе нужен, знаю. Он и со старичком Соловым потянет, и норовистый твой Моркошка ему будет напарник! А ты, Устинов, потяни ради меня в Лесной Комиссии: что там у вас будет делаться и складываться — обскажешь по-соседски мне! Будет голосоваться Комиссией разбитие моих аппаратов — ты да вот и Половинкин еще подымите руки в мою пользу! И всё тут! И конь — твой! Какая-никакая, а вы нонче властишка на Лебяжке! Язьвило бы вас! А возвернется власть, — што и пропивать ее надобности не будет, — я к ней прислонюсь, а ты уже ко мне, и обратно порядок! Тот же вот Матвейка вернется, уничтожит Игнашку Игнатова, а увидит бывшего своего коня на твоей ограде и простит тебя, не подымет на тебя руки! Простишь, Матвейка?
— Нет! Не прощу, дядя Прокопий! Я — нет! Я — наоборот!
Куприянов-младший по-прежнему заслонял окно тяжелыми мужицкими плечами, круглым и по-детски сердитым лицом. Он ответил и не шевельнулся.
Всё время молчавший Половинкин тоже вдруг широко раскрыл рот, посидел так, полоротый, и закричал:
— Бери, Никола, коня! Бери, когда случай! Язьвило бы тебя, Никола, везучий ты мужик! Вплоть што и коня тебе даром дают! Бери, не стесняйся! Половинкин уронил голову к Устинову на плечо, закрыл ее руками и громко всхлипнул. Ему завидно было! кто-то, но только не он, может даром заполучить коня, работящего, отличнейшего коня! Всхлипнув еще, он отнял руки, голову вскинул и совсем уже страдальчески сказал — Сёдни же бери мерина, велю тебе! Завтре-то вы с Прокопием ужо стрелять зачнете друг дружку через прясло — один сделается белым, другой сделается красным, и зачнете вы палиться! Бери сей же момент, не откладывай нисколь! Бери!
От слов до сих пор молчавшего Половинкина, от его зависти и зла — от всего этого Устинову стало уже совсем не по себе. В голове шумело, прыгало что-то и мельтешилось, но бывший Севки Куприянова мерин дохнул на него из самого брюха сенным теплом: «Ну?! Никола Левонтьевич? Ну?»