Изменить стиль страницы

К ночи северный ветер, дующий с моря, будто остервенел. Ледяной, резкий он гнал тучи снега, а порывы его были такими жестокими, что даже закаленный-перезакаленный Косчэ-Ханидо временами чуть не вскрикивал от отчаяния: так ведь дьявол может и душу выхватить. Оленей подстегивать не приходилось — на них была вся надежда: оступится хоть один, вывернет ногу — и все, конец, отпрячь не успеешь, замерзнешь. Никакой непогоды Косчэ-Ханидо не боялся, а тут начал робеть и тревожиться: не проехал ли он заворот-лощинку. И уж, конечно, в голове была одна упрямая мысль: поставить оленей в затишье и скрыться за дверью тордоха.

Лишь глухой ночью он, наконец, добрался до знакомого заворота. С колотящимся сердцем проехал лощинку и в нерешительности потянул вожжи. Кроме высоких сугробов, заструг, ничего тут вроде и не было. Проехал чуть дальше и радостно подстегнул оленей. Сквозь тьму и летящий снег он заметил верхушку тордоха, который словно бы провалился под снег. Ночью никто не топит, однако ожидая увидеть искры, вылетающие из онидигила, и не увидев их, он почему-то спрыгнул с нарты, бросил оленей и побежал, ничего не соображая, через заструги. Подбежал и растерялся — тордох был завален снегом чуть ли не до самого дымохода. В отчаянии он упал в том месте, где раньше был вход, и тычком, обеими руками, как заступом, ударил в снег. Пальцы прошли тонкий свежий налет и ударились, будто о дерево. Сугроб зазвенел. И в ушах зазвенело от страшной догадки — снег, значит, смерзся кругом, и, значит, давно никто из тордоха не выходил… Он бросился на противоположную сторону, сделал круг. Нет никаких следов, все вылизано ветром. "Уехали. Куда? Где искать?.." Но рука выхватила нож — и ровдуга свистнула, разрезанная сверху до самого снега. Он не удержался на ногах и упал в дыру, будто в страшный погреб якутского богача. Внутри был такой мрак, какой и не снился обитателям нижнего мира. Косчэ-Ханидо спрятал нож, вытащил серники, подаренные дьячком, чиркнул-зажег палочку с красной головкой. Кругом снег, рядом замерзшая собачонка, полог не шевелится. "Откуда здесь собачонка?" Он тронул ее и отдернул руку: она была твердой, как камень. Второй серник зажег. Начал искать топливо, будто других забот не было. Присвечивая спичкой и разгребая снег, он облазил на четвереньках весь пол. Но ни прутика, ни остатков плавника не нашел. А на полог не смотрит — боится. "Жердь, жердь изломать", — решил он и бросился выдергивать стойку, державшую полог.

Вырвал, упал. Придавленный снегом, ветхий тордох затрещал и осел. В темноте Косчэ-Ханидо ударил жердь о колено — куда там: толстый тальник крепче лиственницы. Его колотила дрожь: он знал, что полог раскрылся, повиснув на одном уголке. Но, боясь зажечь спичку, оттягивая время, он вынул нож и начал стругать деревяшку, на которой даже на ощупь знал каждый сучок, каждую трещину. И уже настругал немного, однако не вытерпел, отбросил жердь, спрятал нож и чиркнул спичкой.

Они лежали рядом — мать и отец. Нявал перед этим как будто рассматривал на ровдуге заплаты, вспоминая по каждой из них прошлые годы, и так заснул навсегда со сдвинутыми бровями. Жена его словно и мертвой металась — пальцы рук были скрючены, голова запрокинута, шея сильно выпячена вперед, вместо зрачков — белки в щелках. Что происходило здесь, Косчэ-Ханидо понял в одно мгновение, как только догадался, что грудь отца обсыпана не снегом и не мукой, а серым порошком, отравой. Спичка уже догорела, когда он заметил блестящую жестяную банку, лежавшую у ног, на скомканном одеяле. Этой банки никогда не было дома, но он точно знал, что в ней яд: некоторые богачи, спасая от волков табуны, достают у американского купца точно такие банки, отдавая за штуку по два-три песца да еще по нескольку волчьих шкур. Значит, американский купец приезжал сюда; он и оставил здесь собачонку. Как он попал сюда — случайно ли, через Каку, — об этом Косчэ-Ханидо не хотел думать. Его первым желанием было схватить банку и быстро, заедая снегом, наглотаться отравы. Но его удержала мысль: "Вся семья отравилась…" Без размышлений он понял, что это плохо, что это хуже любых его будущих мук, хуже прижизненной славы вора и обманщика бога. Если б родители его ушли из жизни дней десять-двенадцать назад, когда он не ждал возвращения в стойбище, он ушел бы за ними немедленно. Однако сейчас он сказал себе: "Нет, надо как-то не так умереть…"

Потом его охватил ужас положения, в котором он очутился. Прорезанная ровдуга стучала от ветра, как бубен, холод был такой же, как под открытым небом, ледяная пустыня, два дня самой быстрой езды до Улуро, мертвых двое, а нарта одна, он голодный, уставший, а там, за тордохом, пурга и ледяной ветер… Что делать?

Он долго ходил в полной тьме, потом сел и погрузился в мысли, в которых был сплошнейший мятущийся мрак. Потом вставал, снова ходил.

Не все дети хоронят родных — иные умирают раньше. Но юкагиры не помнили случая, чтобы кто-нибудь из детей оказался вот в таком положении.

Косчэ-Ханидо долго плакал, метался, орал до хрипоты, не боясь быть услышанным. Несколько раз он вскакивал и начинал проклинать свою жизнь, проклинать и духов и обоих богов, и верховную силу, которой не придумал названия. Он проклинал их за упрямство в жестокости, которое они проявляют к одним и тем же людям, не зная в том меры; он спрашивал их: чем лучше его другие, те, кто не знает ни голода, ни нужды и кто не попадает в беду, как он, как Пайпэткэ, Халерха, как Хуларха, Нявал и их жены?

К концу ночи Косчэ-Ханидо взял себя в руки, сел и так молча сидел до тех пор, пока не почувствовал безразличие ко всему, даже какую-то легкость.

И он бы заснул, а заснув, замерз бы наверняка, потому что к утру морской ветер, пригнавший снежные тучи, уже не морозил с предупреждением, а сразу превращал все живое в камень. Слава умному Пураме — это он вколотил ему в голову: чуешь холод — значит, живешь. Он стал кусать нижнюю губу, но губа ничего не чувствовала. Однако и этого усилия оказалось достаточно, чтобы встать, загрести рукой снег, а потом тереть им лицо. Стал ходить, приседать, бить локтями по жердям каркаса. Наконец зажег спичку, поглядел на отца и мать. Варежкой смел с груди отца порошок, забрал банку с отравой. Решил выбираться наверх через дыру. Когда выбирался, разогнал кровь и совсем ожил.

Бросил банку и втоптал ее в снег.

Уже занималась заря, когда он отыскал оленей, сытых и улегшихся за застругой.

Он возвращался в стойбище, не сомневаясь, что теперь многое в жизни пойдет не так, как предрешили судьба и люди и как задумал он сам.

Приехал Косчэ-Ханидо ночью, пробыв в дороге почти четверо суток. За это время на Соколиной едоме многое изменилось. Ламуты укочевали, уехали оба священника, жилищ стало в три раза меньше. Но большой тордох Куриля и большая яранга Чайгуургина стояли на месте. Не разъехались дельцы, напротив, для них сейчас было самое время.

Здесь стояла звездная ночь. По дыму из большого тордоха Косчэ-Ханидо определил, что у Куриля засиделись гости.

Так оно и было. Когда он чуть приоткрыл сэспэ, там шел еще пир.

Пировали по-свойски, не напоказ: горел очаг, на сускарале висел котел, пол не был застелен холстом; все курили и пили горькую воду — кому сколько захочется. Делили будущие барыши, прикидывали, кто за счет чего и кого обогатится.

Он не стал вызывать Куриля, а пошел к Ярхадане в малый тордох.

Весть, привезенная им, чуть не свела с ума спавшее стойбище. Очень скоро из дымоходов полетели искры — юкагиры раздували костры, бросали в них жир: это было последним угощением ушедших из среднего мира людей.

Первым прибежал Ниникай, за ним Пурама, но Пурама не прибежал, а приехал, собираясь тут же отправиться в путь. Ниникай назад — тоже готовить упряжку. Стал собираться народ.

— Что с ними случилось? — спросил на ухо Пурама.

— Думаю, заболели, — ответил Косчэ-Ханидо.

— Сразу обои? Ладно, потом расскажешь. Крепись. Сердце сожми рукой и ум не теряй.

Халерха прибежала, откинула полог, встретилась взглядом с женихом-сиротой и бросилась на мешки с добром Куриля, спрятав лицо, чтобы не было слышно рыданий.