Изменить стиль страницы

— А ты вот что, богатырь домашний: царапать бумагу учись, но и на свет почаще выскакивай. Чтоб сегодня был у невесты. А то я из двери аркан накину и выволоку.

…То, что увидел Куриль, сделав всего десяток шагов от тордоха, было ужасным. Вместо яранги Оммая стоял голый каркас. Да это еще бы и ничего. Но таких каркасов-скелетов виднелось вдалеке много — не меньше десятка. Вся чукотская часть стойбища суетилась — везде стояли упряжки, люди бегали, сворачивали на снегу ровдуги, тащили к упряжкам вещи.

Сам не свой, будто в мокрой оледеневшей одежде, Куриль поплелся туда, к чукчам. Он не заговорил с Оммаем, который увязывал на нарте поклажу, не заговорил и с Меветом, только начавшим снимать ровдугу. Он вообще не собирался ни с кем говорить, потому что все слова давно были сказаны.

Ниникай и Чайгуургин ходили отдельно по этому исчезавшему стойбищу. Они были похожи на бессильных хозяев, уставших бороться с огнем и понявших, что обгоревшие жерди в дело уже не годятся.

Много здесь было ламутов и юкагиров. Юкагиры не знали что делать: им, хозяевам, надо бы помогать отъезжающим — таков был обычай, но помогать они не могли.

Куриль остановился возле одной из упряжек, совсем готовой к отъезду.

— Не обижайся на нас, Апанаа, — сказал чукча, закуривая на дорогу. — Мы люди свободные и жить будем по-своему.

Ничего ему не ответил Куриль. И ничего на дорогу не пожелал.

Вернулся он опустошенным. Очаг не горел, свечи стали огарками, а иные потухли совсем. Шкуры-подстилки вокруг очага были истоптанными, грязными, задранными, будто через тордох прогнали стадо голодных оленей. Как нарочно, за столом одиноко сидел не кто-нибудь, а каюр Синявина, словно ожидающий приказа собираться в дорогу. При появлении хозяина каюр — до крайности молчаливый и незаметный человек неизвестного рода — встал и ушел через задний выход. В другое время Куриль легко смекнул бы, что человек этот не случайно появился в решительный момент, что сейчас он выслушивает и вынюхивает. Но Курилю не до этого было. Он подошел к столу, постоял, поглядел на каракули, нацарапанные карандашом на листе бумаги, и опустился на пол.

Из-за полога появился Синявин, одетый в заячью шубу.

— Ну что, — спросил он, — удержать невозможно?

В ответ Куриль покачал головой.

— Да-а, тут есть над чем крепко задуматься.

Поп начал шагать туда-сюда вдоль пологов.

Вошел Косчэ-Ханидо с охапкой топлива.

Поп задержал его и спросил, указывая на задний выход:

— Там… никого? Никто меня там не ждет?

— Слуга переобувался. Ушел. Мне тоже уйти?

— Нет, нет! Как раз нам тепло нужно. И богачи уехали? — спросил Синявин у Куриля.

— Почти все. Скажи, отец Леонид Синявин, почему бог не остановит их?

— Почему? О, об этом не спрашивают — пути господни неисповедимы. — Поп глубоко вздохнул и повторил врастяжку: — Неисповедимы. Человек, значит, не может постичь мысли и дела божьи. Не сиди, Афанасий Ильич, под столом — это нехорошо.

— А сам ты как думаешь?

— Ошибок мы с тобой наделали много. Ты крупно играешь — и ошибки твои крупные. Но у тебя хоть утешение есть. А вот я не играл, однако ошибки мои покрупнее твоих. И утешения никакого. Да вылазь ты из-под стола! Это у русских считается неприличным.

— Э, какая теперь разница, где сидеть! — Куриль закряхтел, но все-таки начал вставать. — Как на глаза покажусь людям — не знаю.

— Вот уж тебе-то, право слово, нечего падать духом. — Поп сел за стол, поднял лист бумаги с каракулями Косчэ-Ханидо. — Ты разве в ответе за чукчей? Нет. У них свой голова. А юкагиры твои почти все окрестились. Церковь будет, поп будет, ученый помощник — тоже. Вот глянь — за четыре дня Константин счет научился изображать на бумаге. Ты можешь не сокрушаться.

— Но чукчи отвергли христову веру! А мы с ними соседи. Это большой удар.

— Конечно, большой, — согласился Синявин. — Однако и в нем у тебя есть утешение.

— Это какое?

— А такое. Не понимаешь? Теперь ведь ясно, что ты старался не зря, что чутье тебя не обманывало. Усердие было по разуму. И ты всегда можешь сказать, что дело испортил сам Среднеколымск.

— Я порядочный человек! — встрепенулся, как птица, Куриль. — Я умею тайну беречь.

— Да, я сожалею о том разговоре. Тут я ошибся, и крепко ошибся. Но и ты в толк возьми: тревожно у нас, очень тревожно. И еще возьми в толк: я ехал с мыслью взять тебя под защиту.

— Да? — удивился Куриль. — Это мне непонятно. И угрожать ехал и защищать.

— Тут просто все. Вот ты сам себе памятник из рогов поставил. А знаешь ли ты, что тебе памятник возвести нужно из камня? Чтобы вовеки не сгнил?

— Как? После такого провала? Каменный памятник? Не смеешься ли ты, отец Леонид? Может… задабриваешь?

— Я говорю правду, как есть. И не задабриваю. А вот в Среднеколымске скажу, чтобы тебя не только оправдывали и задабривали, но и возвеличивали.

— Не понимаю, за что, — развел руки Куриль. — За провал?

— Ну, провала полного нет, — не согласился Синявин. — Есть и успех. Церковь вперед продвинулась. С твоей помощью. А знаешь ли ты, что православная вера и не должна была победить?

— Как так — не должна?

— Обыкновенно. Шаманство — это не просто дьявольщина, а шаманы не просто служители сатаны. Шаманство — это часть язычества, многовековой веры. Вот дело в чем.

— Конечно, они едины, — согласился Куриль. — Но какая тут новость?

— Язычество — это дикость, это вся ваша жизнь. Ты боролся против шаманов, а получилось, что боролся с дикостью, со всей вашей жизнью. Вот за что тебе надо памятник ставить.

— И ты так скажешь исправнику? — насторожился Куриль.

Поп не ответил. Он встал и пошел к костру, который успел раздуть Косчэ-Ханидо. Куриль пошел следом за ним.

— Нет, я так не скажу, — вздохнул Синявин, грея над костром руки, — онидигил был долго открыт, тордох сильно выстудился. — Я многое понял здесь, Афанасий Ильич, очень многое понял.

— Скажи. Мне интересно. Или тайна большая? Может, ему, Константину, уйти?

— Нет, зачем же ему уходить! — запротестовал Синявин. — Как раз ему-то и нужно знать правду. Да я уже все и сказал. Поражение потерпела православная церковь. Хоть и не полное, но поражение. Не подходит вам христианство. Шаманство подходит вам. Вот о чем я раньше не думал!

— А ламуты? А юкагиры? Мы все теперь носим кресты. И ты сам говорил…

— Эх, Афанасий Ильич… Какое же христианство, если никто не знает канонов его. Никто ведь не знает законов божьих! Ламуты восстанавливали христианство, но, к сожалению, опять христианство слепое. А юкагиры… У юкагиров лучше пошло потому, что случилось это не вдруг, а весьма постепенно, да и обычаи ваши ближе к христовой вере. Нет, что ты ни говори, а христианство не победило. И мы с тобой не виноваты ни в чем.

Куриль бросился от костра.

— Какие я слышу слова! — зашумел он, отмахиваясь руками, будто от злых комаров. — Какие слышу слова! Зачем же я жизнь прожил? А?

Он вдруг подскочил к Синявину и, смело, даже с ненавистью глядя ему в лицо, зачастил:

— Может, тундре темнота подходит? Может, правильно, что мы нищие? А? Может, нам о добре, о свете и думать не нужно?

— Да бог с тобой, Афанасий Ильич! Опомнись, — бормотал поп, пятясь назад. Он еще потому испугался, что поднялся в рост Косчэ-Ханидо, в глазах которого тоже сверкала обида и злость.

— А ты видел наши жилища? — продолжал натиск Куриль. — Пошли Макария, пусть он пересчитает заплаты на всех тордохах. У него счета не хватит. Рвутся ровдуги — кочевать люди не могут. А у нас холодно, и на одном месте не проживешь…

И тут, наконец, обозлился Синявин.

— Перестань, Афанасий Ильич, перестань! — грозным басом окоротил он его. — Гнев на мне вымещаешь? Очнись и опомнись!

В широко открытых глазах Синявина было что-то такое, отчего Куриль в одно мгновение обессилел. Он гораздо тише сказал:

— Прости, отец Леонид. Это я так… Выхода нету. Мысли мечутся в голове… — Он повертел пальцами перед своим лбом, сник и со вздохом опустился на грязный пол.