пожатиями...
Флобер нам рассказывал, что, описывая отравление госпожи
Бовари, он чувствовал себя так, будто у него в желудке медь,
отчего его два раза вырвало; и как об одном из самых прият
ных впечатлений он вспоминал о том, как, работая над
окончанием своего романа, он был вынужден встать и пойти
за носовым платком, который омочил слезами!.. И все это для
того, чтобы развлечь буржуа!
Общество карает за всякое превосходство и в особенности
за всякую изысканность. Самобытный характер, цельная лич
ность, не идущая на компромиссы, повсюду наталкивается на
препятствия, со всех сторон встречает неприязнь. Натуры
бесцветные и пошлые, ручные пользуются общей симпатией.
Общество прощает лишь тех, кого оно презирает, и мстит
остальным.
В сущности, «Госпожа Бовари» — шедевр в своем роде, по
следнее слово правды в романе, — представляет весьма мате
риальную сторону искусства мысли. Аксессуары там занимают
такое же место и играют почти такую же роль, как и люди. Ан
тураж изображен с такой реальностью, что почти заглушает
чувства и страсти. Это произведение больше рисует взору, чем
278
говорит душе. Его самая прекрасная и самая сильная сторона
гораздо ближе к живописи, чем к литературе. Это стереоскоп,
доведенный до совершенства и создающий полную иллюзию
реальности.
Правда — сущность всякого искусства, его основа, его со
весть. Но почему же правдивость не приносит духу полного
удовлетворения? Не нужна ли примесь лжи для того, чтобы
произведение воспринималось потомством как шедевр? Чем
объясняется, что «Поль и Виржиния» — романический роман,
где я не вижу ничего правдивого, а чувствую на каждом шагу
в персонажах, в характерах вымысел и грезу, — останется бес
смертным шедевром, в то время как «Госпожа Бовари», книга
более сильная во всех отношениях, ибо в ней сочетают свои
силы зрелость и молодость, наблюдение и воображение, изуче
ние живой натуры и поэтическая композиция, — «Госпожа Бо
вари», я это чувствую, останется титаническим усилием и ни
когда не будет, подобно книге Бернардена де Сен-Пьера, своего
рода Библией человеческого воображения? Не потому ли это,
что роману Флобера недостает той крупицы лжи, в которой, быть
может, и таится секрет идеального творения?
И потом, что можно назвать правдой? Существует ли она?
Есть ли что-нибудь более правдивое, чем фантастическая
сказка Гофмана? Не следует ли прийти к заключению, что в
литературе прекрасное, доброе, достойное, увы, не обладает ни
какой абсолютной ценностью?
По мере того как пишешь, беспокойство растет. Твои прин
ципы становятся зыбкими, продвигаешься все менее уверенно.
Сегодня говоришь себе: «Только наблюдение», а завтра наблю
дение тебе кажется недостаточным. К нему нужно добавить
нечто такое, без чего нет произведения искусства, как нет вина
без букета. И чем ты более добросовестен, тем более тебя томят
сомнения и тревога.
Грабят Китай! * И это мы подвергаем насилию и грабежу
Пекин — колыбель, древнейшую колыбель искусства, цивилиза
ции! Мы уподобились гуннам и не можем больше ни в чем
упрекать варваров. Это ужасно, у меня такое чувство, будто я
вижу человека, который насилует свою собственную мать. И по
том, у нашей армии теперь разыграется аппетит: преторианцы,
воспитанные на разбойничьих набегах, — только этого не хва
тало!
Я думаю, не найдется еще двух человек, которые были бы
279
так оскорблены, как мы, — словно нам дали пощечину, — так
унижены, задеты за живое тем, что происходит, — развенча
нием Европы, осадой Гаэты *, разграблением Китая. < . . . >
16 декабря.
Шанфлери пришел посмотреть нашу коллекцию. Это тще
душный человек, — помятое, как старая шляпа, лицо, близору
кие глаза, длинные волосы, грубые башмаки. По его лицу, по
тусклым глазам, сюсюкающему выговору, по его плоским мыс
лям видно, что его отличает не ум, а только воля: он один из
тех, кто, как вол, проводит свою борозду. В общем, невзрачная
физиономия. Это наш противник, на которого его друзья смот
рят, как на бога, и которого мы, не говоря ему об этом, уважаем
за трудолюбие и пренебрежение торгашеством. Впрочем, стал
киваясь с кем-нибудь из наших литературных противников, мы
всегда опасаемся быть с ним слишком любезными по вполне
понятным причинам.
Шанфлери говорит, что следовало бы провести среди лите
раторов такое же обследование, как среди рабочих, и что он не
скрыл бы то немногое, что он заработал за пятнадцать лет. Он
держится с нами просто, нисколько не рисуясь; признается, что
за своего «Латура» получил семьдесят франков. Мы болтаем
обо всем этом, о том, как мало интереса проявляет публика к
искусству, о рисунках углем Бонвена. Уходя, он говорит: «Я не
смею пригласить вас к себе. Мне нечего вам показать, разве
только тарелки с революционными эмблемами. Это моя коллек
ция» *. — «Сколько их у вас?» — «Шестьсот!» Именно на этом и
должна была кончиться наша беседа с Шанфлери. < . . . >
Вторник, 18 декабря.
Мы решили пойти сегодня утром в больницу Милосердия
к г-ну Эдмону Симону, практиканту г-на Вельпо, с письмом,
которое по просьбе Флобера дал нам доктор Фоллен: для на
шего романа «Сестра Филомена» нам нужно изучить жизнь
больницы, увидеть все своими глазами...
Мы плохо спали. Поднялись в семь часов. Промозглый хо
лод. Мы ничего не говорим друг другу, но оба испытываем ка
кой-то страх, какое-то нервное напряжение. Когда мы входим
в женскую палату и видим на столе пакет корпии, бинты, пи
рамиду салфеток, нам становится не по себе, что-то подступает
к горлу.
280
Начинается обход. Делаем над собой усилие, следуем за
г-ном Вельпо с его практикантами, но ноги у нас налились
тяжестью, как у пьяных, похолодели и стали как ватные... Ко
гда видишь то, что мы видели, и эти таблички в изголовьях
кроватей, где написано только: «Оперирован такого-то...», при
ходит в голову, что провидение омерзительно, и хочется на
звать палачом бога, который виновен в существовании хирур
гов.
Вечером у нас остается ото всего какое-то смутное
впечатление — точно мы видали это скорее во сне, чем наяву.
И странная вещь, столько ужасного скрыто там под белыми
простынями, чистотой, порядком, тишиной, а в нашем воспоми
нании об этом есть что-то почти сладострастное, таинственным
образом возбуждающее. Образ потонувших в подушках,
иссиня-бледных женщин, преображенных страданиями и непо
движностью, дразнит и манит нас, как что-то сокрытое и вну
шающее страх. И еще более странно то, что мы, которые так же
содрогаемся от чужой боли, как и от своей, мы, которым садизм
и кровожадность отвратительны до тошноты, больше обычного
расположены сейчас к любви, и нам больше обычного недостает
нашей любовницы, написавшей нам, что она не может при
ехать. Я где-то читал, что люди, ухаживающие за больными,
более других склонны к любовным наслаждениям. Какая про
пасть раскрывается, когда думаешь обо всем этом!
Характерную особенность буржуазии, мне кажется, состав
ляет трусость в отношениях с людьми. Под трусостью я пони
маю талант сглаживать острые углы и вступать в низкие
сделки, который не дает ссориться людям, ненавидящим друг
друга. В буржуазных семьях часто царит атмосфера взаимного
охлаждения и своекорыстных перемирий, почти такая же гнус
ная и бессердечная, как в любовных связях. Люди ненавидят,
но боятся друг друга, и каждый идет на уступки, потому что