Изменить стиль страницы

— У Игната? — в упор спросил Андрей Михайлович.

— Да. А что?

— Ничего. Как он там?

— Температура тридцать девять. Боюсь — гангрена. Надо в районную больницу отправить.

Тут Тося не лгала.

Уже опамятовавшись, положив голову на грудь Игната и обняв его, она почувствовала, как он горит и как часто бьется сердце.

— Ты серьезно болен, — сказала она беспокойно.

— Я серьезно счастлив, — ответил он, не выпуская ее из объятий.

— Пусти! Игнат, пусти, пожалуйста! Меня нет в больнице уже долго — люди заметят.

— А меня нет на свете. Есть только одна ты. И больше никого.

И она подчинялась ему беспрекословно.

А на другой день Игната отвезли в районную больницу, в Козинку.

Пролежал он там две недели, но пальцы остались целы, лишь один указательный стал чуть-чуть кривым.

Трижды Тося ездила к нему в больницу, отлучаясь на целые сутки и ссылаясь потом на задержку при получении медикаментов. Так Тося начала лгать Федору. А он ничего не подозревал. Ровным счетом ничего. Он был счастлив, все так же немножко суров, все так же вечно занят.

Тося знала, что Федор верит ей и любит. Душа ее болела.

…Игнат приехал в Паховку среди дня. Он хотел сразу пройти на мельницу, но услышал четкие и такие знакомые выхлопы двигателя. Мельница работала. Он считал себя незаменимым, а оказалось, кого-то уже пригласили нового, оказалось, Игнат и не так-то сильно нужен в Паховке — могут вполне без него обойтись. Он не знал, что сразу же после его отъезда Сорокин «поднял бунт» на партячейке.

— Вы меня — что: в холуи к Игнату приставили? Есть Игнатка — есть мельница, нет Игнатки — нет мельницы. Да ты что ж, Иван Федорович, — официально обратился он к Крючкову, — так думаешь и дальше? Где ж у ва… (он хотел сказать «у вас», но опомнился). Где ж у нас соображение?

— Не надо волноваться, — спокойно остановил его Крючков. — Что ты предлагаешь?

— Я? Мельницу надо пускать, вот чего я предлагаю.

— Мало радости от такого предложения, — сказал Федор. — Мишу нашего надо попросить на недельку, а к нему придать ученика.

— Агронома на мельницу?! — возразил Андрей Михайлович. — Что он: на одно наше село, что ли, назначен?

— Не насовсем же его, а на три-четыре дня, — настаивал Федор.

Миша, не вставая и не отрываясь от газеты, коротко предложил:

— Володю Кочетова.

— А чего он смыслит? — спросил Матвей Степаныч.

— Будет смыслить, — тем же тоном ответил Миша. Он отложил газету и, обращаясь к брату, сказал: — Помнишь, Федя, как он на станции «обмирал» около трактора? За уши не оттащишь. Ну вот. Любит он машины. Сеялку, например, лучше его никто не настроит, жатку — тоже. Кто его обучал? Никто. Вот и давайте так: раз уж некому, то я денька два с ним позанимаюсь около двигателя, а там, посмотрите, сам будет работать не хуже Игната. Меня тоже не обучали этому делу, а захотел — научился. Вы думаете, уж такая сложная машина двухцилиндровый двигатель? Пустяки.

— От Игната отделаться было бы хорошо. Наломает он нам когда-нибудь дров. Не верю я ему ни на грош. Ангел до поры до времени. — Так сказал Андрей Михайлович, у которого сомнения Зинаиды не выходили из головы.

— Да и то сказать: как это так бел-свет на Игнате сошелся? Какой случай — и мельница опять стоять будет, — поддержал Сорокин.

— Дело ясное, — закруглил Крючков. — Берешь ответственность? — спросил он у Миши.

— Беру, — ответил тот, легонько толкнув локтем в бок Володю. — Берем, что ли, Вовка?

— Берем, — не задумываясь, заявил новоиспеченный механик.

— Горе мне! — воскликнул Матвей Степаныч. — Ну-ка да у Володьки ничего не получится!

— Не боги горшки лепят, — утешал его Федор.

— Хотя и не боги, а лепить их надо тоже умеючи. Без уменья-то и бог вошь не раздавит, а сперва прахтику пройдет, а потом уж разные там… чудеса.

Оттого, что эти слова были сказаны Матвеем Степанычем на полном серьезе, все рассмеялись. Но Матвей Степаныч счел долгом кое-что пояснить Володе:

— Я тебе, Володька, за то, что ты меня грамоте обучил, и сейчас могу в ноги поклониться, хотя ты и сопляком был. Помнишь, как мы с тобой ругались тогда? И, конечно, ты — мозгун, слов нет. Но учти: я кое-что тоже стал понимать. Главно дело, в движке смазка, как человеку кровь, требуется. И горючее. Будет горючее поступать — будет движок работать, не будет горючее поступать — не будет работать. Сам увидишь — не брешу. И ты за этим должон смотреть.

Миша незаметно для Матвея Степаныча улыбнулся, закрывшись газетой.

А на второй день после приезда из больницы Игнат пришел вечером к Матвею Степанычу в хату и спросил:

— Так как же мне: выходить или не выходить на работу?

— Ты после больницы-то отдохни, погуляй маненько. Чего тебе торопиться? Пока можно не выходить.

Игнат догадался, что Матвей хитрит.

— А кто же там без меня орудует? — спросил он.

— Володя Кочетов. У-у! Мозгу-ун! Мозгун оказался такой, что хоть в аптеку ставь его.

— Я не сдавал двигателя. Как же допустили? — попробовал возразить Игнат.

— А чего его сдавать? Ты думаешь, уж такая сложная машина движок на две цилиндры? Пустяки оказалось, — ответил Матвей Степаныч словами Миши. — Ей-право, пустяки. Всего две цилиндры. И Володька молодец. Два дня с Михал Ефимычем, а потом — сам: пошел, и пошел, и пошел! Так что пока отдохни.

Озлобленный пришел Игнат Дыбин в свою хату. Он знал теперь: если уж Мотька Сорока так поет, то обязательно с Федькой и с Ванькой договорился. От тех добра не жди. Главное, пришло снова ощущение отчужденности, одиночества. «Лишний человек, лишний человек, никому не нужный», — сверлило в голове. Он лег на кровать вниз лицом.

Кто-то постучал в дверь. Игнат вскочил, прислушался. Стук повторился тихо и нерешительно. Он открыл дверь и… Тося стояла перед ним.

Огня они не зажигали. В эти минуты душевного опьянения ей и не приходил в голову ласковый и мягкий в обращении с ней Федор, а сердце занял только Игнат. После встреч с ним Тосе казалось, что с Федором у нее все было давно, давно и далеко, а вот с Игнатом все ярко, она ощущает это каждой частицей своего существа; и было почему-то мучительно тяжко — она страдала и любила, она не жила, а горела; она пренебрегала разумом в то время, когда он ей особенно был нужен. Так в поисках счастья иногда люди гибнут, не замечая, как они пришли к этому.

В тот вечер нельзя было долго оставаться вдвоем (отсутствие Тоси могло быть замечено), поэтому Игнат не стал ее задерживать, когда она собралась уходить.

— Прошло минут двадцать, а мы ведь не произнесли ни одного слова, — наконец сказала Тося тихонько.

— Зачем слова! — тоже тихо воскликнул Игнат. — Теперь уже мне все равно… Все началось снова.

— Что — «все»? — спросила Тося, не поняв смысла последних слов.

— Лишний я и чужой человек для всех. Только ты у меня одна.

И опять не очень ясен был ответ Игната для Тоси. Она спросила:

— Почему лишний?

— Дали понять: освободили от мельницы… Снова одному против многих…

— Игнат, милый! Я знаю, ты остался один, знаю, сняли тебя с работы, знаю, ты одинок и горд. Я верю тебе. Верю, что ты никогда никого не убил, хотя и был в банде. Верю, что ты был тогда юным несмышленышем. Но… скажи мне откровенно: за что они (Тося так и сказала «они») так долго тебе не прощают? С тех пор прошло уже восемь лет, а ты для них — все враг. Почему?

— Врагом меня считают пять-шесть человек, — уверенно ответил Игнат. — Только коммунисты считают меня врагом… И я бессилен. У них власть, а у меня… — Игнат почти хрипел, — у меня… ничего…

Этот хрипящий, приглушенный и откровенно злобный голос, эти слова «коммунисты считают» и «у них власть» неожиданно обожгли Тосю. Так случается: ожидаешь в бане теплую и приятную воду из душа, а тебя окатит кипятком. Тося спросила с ужасом:

— Ты и теперь ненавидишь?!

Она получила откровенный ответ:

— Да. Ненавижу!.. А тебя люблю навечно. Одну тебя! Я ненавижу… а тебя люблю.