Когда Федор заикнулся о регистрации брака, Тося сказала:
— Какие формальности! Христианское ханжество в этой официальности.
Федор несколько удивился, но не придал этому большого значения: примеров незарегистрированных браков было немало, и даже считалось модным — жить «без всякой свадьбы». «Ладно, после запишемся», — решил он. Он верил в Тосю, он ее любил. Она была его тихой и трепетной радостью, с нее началась его новая человеческая жизнь, с нею он думал дойти до конца своих дней — на меньшее был не согласен. Он знал: будет тяжело им, скоро будет тяжело, но если рядом Тося, то ничего не страшно — с нею всегда легче. Но… за суетой, хлопотами и своим счастьем он многого не замечал.
Матвей Степаныч развил бурную деятельность. В мельнице и на мельнице стучали топоры и молотки, бабы месили глину и обмазывали стены. Игнат сутками торчал в машинном отделении, разобрав двигатель по частям. Через месяц выхлопная труба зачавкала на все село. Кроме того, Игнат пристроил центробежную сирену. Звук ее, каждый день оповещающий о начале работы мельницы, хотя и был чуть жутковатым в своем нарастающем вое, но зато совсем-совсем новым, беспокойным, тормошащим тишину Паховки. Потом к этому звуку привыкнут жители, но вначале было ново: будто он громко оповестил, что мельница уже не Сычева, а общественная, кооперативная, что владеть ею захотели другие, без Сычева, без хозяина.
Вскоре заработала и маслобойка. К удивлению многих, Матвей Степаныч оказался беспокойным, расторопным и сметливым «хозяином». В Паховку потянулись подводы и из других сел, стало людно и шумно у кооперативных предприятий. Всю зиму и весну Матвей Степаныч работал с упоением с утра до вечера; ему даже и обед приносила Матрена на работу; ему казалось, если он уйдет хотя бы на час, все остановится, все пропадет. Такой уж характер. Он даже удивился тому, как в том году быстро наступило лето: каждый день некогда! А лето тысяча девятьсот двадцать девятого года все равно пришло, несмотря на то что Матвею Степанычу некогда. Мало ли кому из людей некогда — время идет.
Игнат очень хорошо умел обращаться с машиной, знал секреты мельничных поставов, умел наладить так, что можно смолоть на «пушонку», а можно и на отруби, — любой заказ помольца выполнялся точно.
Однажды Матвей Степаныч заметил, как у Игната появилась на лице улыбка. Он не видел, чтобы тот когда-нибудь улыбался: ухмыльнуться, скривить губы мог, а чтобы и глазами, и всем лицом — не видел. В то утро в мельнице оказался котенок. Открыли они с Игнатом дверь в теплушку, а там котенок, светло-рыжеватый с тигровыми полосками и пушистеньким хвостиком.
— Как ты попал сюда? — спросил у котенка Матвей Степаныч. — Молчишь, шельмец, хвостом хитруешь!
Котенок и правда поводил хвостом из стороны в сторону и уже норовил потереться о сапог Игната. Тот нагнулся, взял его на руки, приподнял вровень с лицом, дунул легонько на уши, а котенок смешно прижал их и задвигал усиками. Игнат расплылся в улыбке. Матвей Степаныч про себя удивился: «Смотри-ка! Он еще и смеяться умеет. Не думал». Потом они оба спрашивали у ребятишек — чей котенок, но хозяин так-таки не нашелся. А вечером Игнат сунул его за пазуху и сказал:
— Будет жить у меня… Скучновато… одному-то…
И об этом случае Матвей Степаныч рассказал Федору в присутствии Тоси.
Но однажды случилось на мельнице несчастье, которого никто не мог ожидать. Отковали как-то камень-лежак. Матвей Степаныч стал опускать на лебедке «верхняк», а Игнат направлял.
— Есть! Отпускай! — скомандовал Игнат.
Матвей Степаныч отпустил. Камень чуть-чуть скрежетнул о «лежак», а Игнат вскрикнул:
— Ой! Пальцы!
Матвей Степаныч — к нему. Два пальца левой руки, указательный и средний, были раздавлены. Матвей Степаныч закрутил лебедку обратно. Камень приподнялся. Но Игнат побелел и сел около постава, видимо, не в силах встать. Матвей Степаныч помог ему сойти с порогов. Они вышли на ветерок, и Игнат пришел в себя.
— В больницу надо! — засуетился Матвей Степаныч. — К Тосе надо. Я сейчас. Я — подводу. Сиди тут.
— Не колготись, — остановил Игнат. — Сам дойду. Не мальчик, чтобы из-за пальцев шум подымать на все село. — Он встал, сорвал два листа подорожника, завернул в них придавленные пальцы, зажал их другой рукой и пошел. — Дойду сам, — еще раз сказал он Матвею Степанычу. — Да смотри, один тут не пускай движок — загубить можешь.
— Как же так? Значит, стоять будем?
— Не будем, — коротко ответил Игнат, обернувшись.
К врачебному пункту он подошел рановато — Тоси еще не было. Игнат дожидался ее на завалинке, наблюдая от нечего делать за двумя воробьями и воробьихой. Самцы гордо наскакивали друг на друга, распахнув свои пиджачки и неистово чирикая, поливая, видимо, самыми отборными площадными воробьиными словами; а она вприпрыжку скакала, то приближаясь к ним, то отдаляясь. Неожиданно самка издала какой-то воинственный воробьиный клич, и оба вояки, застегнув наспех свои пиджачки, юркнули под крышу. Сверху показался ястреб! Но опоздал… Пальцы у Игната заныли так, что разболелась голова: наблюдать было не за чем, а боль напоминала о себе все больше и больше. Он подумал: «Еще и без пальцев останусь».
Тося издали увидела Игната. Она не знала, идти ей или вернуться, но когда поняла, что он пришел в больницу за помощью, решительно пошла вперед. Тося сразу заметила бледность пациента, когда он встал при ее приближении.
— Что с вами? — спросила она.
— Пустяк. Вот — пальцы.
В комнате она вымыла руки, усадила Игната на табурет и взяла его больную руку в свою. Сколько подобных пациентов она видела, а вот рука у нее не дрожала. И Игнат чувствовал: рука дрожит! Она молча подставила банку с марганцовкой, опустила туда его пальцы и сказала мягко:
— Не надо было грязными листьями… Может плохо получиться.
Игнат не возражал. Он следил за ее руками неотрывно до самого того момента, когда она закончила бинтовать, а затем поднял на нее глаза. Только один раз встретились их взгляды так близко, а Тося отвернулась к окну. У Игната же чуть помутилось в голове, он прислонился к стене. И еле слышно простонал. Тося резко повернулась и тут же бросилась к аптечному шкафу, достала лекарство, накапала в стаканчик, подлив туда воды, и поднесла к губам Игната.
— Не надо, — тихо проговорил он, — не от болезни это.
Она все поняла. Снова отвернулась к окну и сказала почти резко:
— Уходите… Через день — на перевязку. — Потом, открыв дверь в переднюю, увидела женщину с забинтованным холстиной лицом и позвала ее: — Следующий!
Игнат пошел было, но у двери обернулся и спросил:
— К каким часам — на перевязку?
— В любое время от восьми до пяти, — ответила Тося сухо и официально.
Игнат шел на мельницу в раздумье. Первый раз в жизни мир для него сосредоточился в одном лице, ради которого он отдал бы все — политику, идею, жизнь. «Была ли она, идея? — спросил он у себя. — Не ошибка ли молодости все, что я сделал?» И отвечал: «Идея была, но теперь ее нет, давно уже нет. Жизнь тоже была когда-то, но ее тоже нет давно, а есть прозябание заклейменного. И если бы пришлось отдать идею и жизнь ради любви, то… Оказывается, ничего этого нет, отдавать-то нечего». Игнат был сломлен. Но как только он вспомнил, что Тося принадлежит не ему, а Федору, то скрипнул зубами. «У него и жизнь есть, и… идея есть, у него и любовь есть». Но вдруг лицо искривилось, один глаз прищурился, будто прицеливаясь. Пришла мысль: «Есть у него любовь, но… может и не быть… Я — тоже человек».
Матвей Степаныч маятником бегал в открытых дверях мельницы. Ему не хотелось, чтобы мельница стояла без работы, да и помольцы «бунтовали». Увидев Игната, Матвей Степаныч обрадовался:
— Так и знал, придешь. Могёшь работать?
— Могу, — ответил Игнат весело.
Ему было тоже приятно, что вот и он нужен кому-то, нужен, например, Матвею, нужен помольщикам и, может быть, нужен Тосе.
Через день Игнат пошел на перевязку в то же время, как и в первый раз, пораньше, он думал, что в больнице еще никого нет, и хотел так же подождать на завалинке, но дверь оказалась открытой, а в приемной Тося уже перематывала полоску бинта. Игнат вошел с улыбкой. Тося ответила тем же.